Густав Майринк – Голем. Вальпургиева ночь. Ангел западного окна (страница 121)
Мучительны были дни ожидания незабвенной ночи. Снова и снова посылал я гонцов в Лондон, к ремесленникам, получившим от Келли заказ смастерить по его особым указаниям стол, чтобы в час заклинания Ангела за ним могли поместиться пятеро: Джейн, Толбот, Прайс, сам Келли и я. Стол из драгоценного сандала, лавра и палисандра изготовят в форме пентаграммы с большим пятиугольным отверстием в середине. На каждой стороне стола полагалось поместить прекрасные инкрустации из полированного малахита и коричневатого дымчатого топаза: знаки каббалистические и прочие, имена… Стыдно мне, ах как стыдно вспоминать, что я, жалкий скряга, мелкая душонка, хмурил брови, подсчитывая в уме, во сколько мне станет таковая дорогостоящая работа! Нынче-то собственные глаза вырвал бы без жалости, чтоб ими украсить, если уж на то пошло, сей стол вместо самоцветов!
Из Лондона слуги привозили один ответ: завтра, послезавтра! Стол не готов! Будто заколдовал кто — ни с места дело, подмастерья вдруг ни с того ни с сего валились без памяти, тяжко занедужив, с начала работы трое умерли от неизвестной скоротечной болезни, словно забрал их призрак чумы.
Не находя себе места от беспокойства, я бродил по замку и считал не то что часы — минуты, остававшиеся до назначенного дня. И вот он настал, хмурый ноябрьский день Введения Девы Марии во храм.
Прайс и Толбот спали как убитые, без сновидений, будто провалившись в странное тяжкое забытье, как сами они потом рассказывали. Джейн я тоже насилу разбудил, а проснувшись, она затряслась в ознобе, точно во сне на нее напала лихорадка. Только я не сомкнул глаз, жаром пылала моя кровь, невыносимым жаром.
Келли же еще задолго до назначенного дня одолело беспокойство, он, точно пугливый зверь, прятался ото всех и, как я заметил, в сумерках блуждал по нашему парку, а стоило кому-нибудь приблизиться, вздрагивал, испуганно втягивал голову в плечи, словно застигнутый за какими-то постыдными делами. Днем же, с утра и до вечера, сидел, глубоко задумавшись, где-нибудь в парке на каменной скамье, рассеянно бормотал себе под нос или громко, чуть не в крик, разговаривал на незнакомом языке, глядя в пустоту, словно там был кто. Изредка он приходил в себя, но всего на несколько минут, и тогда поспешно спрашивал, закончены ли наконец приготовления. Когда же я с сокрушенной душой отвечал, мол, нет, Келли изрыгал потоки брани, а потом снова впадал в прежнее странное состояние и вел разговоры с самим собой…
Но вот день настал. Вскоре после обеда, за которым я из-за столь долгих волнений и нетерпеливого ожидания куска проглотить не мог, на вьющейся средь холмов дороге показались повозки и телеги лондонских мастеровых. Еще немного, час или два — и в зале башни ремесленники собрали стол; из-за большой величины в двери он не прошел бы. Три окна башни, выходящие на восток, юг и север, по требованию Келли замуровали, оставив только высокое сводчатое западное окно, по наружной стене от земли до него никак не меньше шестидесяти футов. В зале башни по моему распоряжению развесили старинные, потемневшие портреты моих предков. Еще хотел я повесить там портрет Хьюэлла Дата, легендарного прародителя, не писанный с него, а сотворенный фантазией неизвестного, но искусного мастера. Однако Келли, узрев сию картину, отчего-то вдруг разъярился необычайно, пришлось ее убрать.
Высокие серебряные канделябры с толстыми восковыми свечами, воткнутыми в чашечки, наподобие тюльпанов, также ожидали начала торжественного действа… В тот день я, точно актер, заучивающий роль, долго бродил в парке, повторяя загадочные магические заклинания, которые надлежало произнести, перед тем как вызывать Ангела. Слова сии, смысл которых уразуметь я не мог, были написаны на кусочке пергамента, его дал Келли, сказав, что пергамент ему поднесла явившаяся из воздуха рука, лишенная большого пальца. Тут же я невольно вспомнил Бартлета Грина — как отгрыз он себе большой палец и плюнул им в лицо епископу Боннеру. Ужасное подозрение объяло душу, однако я отмел его решительно: ведь я сжег уголь, подаренный Бартлетом, и тем оборвал все узы, связывавшие меня с проклятым разбойником.
Изрядно потрудившись, я наконец вызубрил заклинания, теперь они были у меня в крови и, дойди до дела, сами собой слетали бы с уст.
Расположившись в большом зале, мы молча дожидались назначенного часа, и вот слух мой, болезненно обострившийся от волнения, различил, как церковные куранты пробили три четверти второго. Мы поднялись по крутой лестнице в башню. Гладкая, точно зеркало, поверхность стола-пентакля, занимающего почти все помещение, вспыхивает и, заблестев, горит все ярче, — это Келли, пошатываясь, словно во хмелю, прошел по кругу, длинной лучиной зажигая свечи в канделябрах… В условленном порядке мы уселись в высокие кресла у стола. Два нижних конца пентакля были обращены к открытому западному окну, из него струился студеный ночной воздух, словно сочащийся лунным светом. Там сели Джейн и Келли. Я сел спиной к востоку, лицом к западу в верхнем конце пятиконечного стола, мой взгляд устремился за окно к далекой гряде лесистых холмов, изрезанной черными тенями и словно облитой струйками молока, то были побелевшие от инея дороги и тропы. Слева и справа от меня сели Прайс и Толбот, молчаливые, поглощенные напряженным ожиданием. Огоньки свечей мерцали на сквозняке, казалось, они также охвачены беспокойством… Ярко светившей луны я со своего места видеть не мог, но ее сияние потоками низвергалось с высоты и заливало мерцающей жидкой субстанцией белый камень оконных откосов… Пятиугольное отверстие в столе зияло подобно черному бездонному колодцу…
Мы сидели недвижно, точно в смертном оцепенении, и, наверное, каждый слышал стук собственного сердца.
Келли, должно быть, заснул глубоким сном, потому что внезапно мы услышали его хриплое дыхание. По его лицу пробегали судороги, но, возможно, то была лишь обманчивая игра метавшихся на сквозняке огоньков свеч. Я был в растерянности, ибо не дождался от Келли приказа начать заклинания. Несколько раз я пытался произнести их, но словно чьи-то незримые пальцы прижимались к моим губам… Сомнение вкралось в душу: неужели все лишь плод фантазии Келли? — подумал я, и тут словно сами собой мои губы заговорили, голосом низким и рокочущим, который был настолько мало похож на мой, что я сам себе показался чужаком; одно за другим я произносил магические заклинания, вызывая Ангела…
Мертвящим холодом повеяло в башне, огоньки свечей замерли, словно их коснулось дыхание смерти. И пламя их удивительно изменилось: оно почти не давало света. Язычки пламени, кажется, можно сорвать, как сухие колосья, промелькнуло у меня в голове… Портреты предков стали черными зияющими провалами в мощных каменных стенах, словно открывающими входы в некие темные покои, и оттого, что лица моих предков исчезли, я почувствовал себя лишившимся защиты тех, кто, быть может, пришел бы на помощь…
В мертвой тишине раздался звонкий детский голосок:
— Я Мандини, несчастное дитя. После меня у нашей матушки родился только один ребеночек, это мой братец, но он еще в пеленках…
И я увидел за окном парящую в воздухе хорошенькую маленькую девочку лет семи-восьми, с кудрявыми длинными волосами, в шелковом платье, переливающемся то красным, то зеленым блеском, складки его и шлейф играли, словно драгоценный александрит, что при свете дня кажется нам зеленым, а ночью мерцает зловещими кроваво-красными огнями. Дитя на первый взгляд чаровало чистой прелестью, но тем страшней было смотреть, как оно парит и порхает за окном, подобно легкому лоскутку шелка, ибо образ детской фигурки был как бы начертан на плоскости, и личико казалось нарисованным: то был фантом, не имеющий третьего измерения. Сей призрак и есть обещанный нам Ангел? Я почувствовал жестокое, горькое разочарование, отнюдь не умеряло его и то, что фантом предстал в непостижимо явственном, отчетливо зримом облике. Толбот наклонился и прошептал мне на ухо:
— Это моя дочка, я узнаю ее. Девочка умерла во младенчестве. Разве дети, испустив дух, не перестают расти?
Мой друг прошептал эти слова так равнодушно, даже сухо… Я понял: ему страшно не меньше, чем мне. И тут меня поразила мысль: неужели там, за окном, отразился, как в зеркале, образ, неким таинственным способом поднявшийся из глубин памяти моего друга и представший нам? Однако поразмыслить о сем не пришлось — призрачное дитя скрылось, поглощенное бледно-зеленым сиянием, хлынувшим из черного пятиугольного колодца в столе; свет метнулся ввысь, словно забивший из земли гейзер, и вдруг застыл, сгустился и стал фигурой, по видимости, но лишь по видимости, человеческой. Она обратилась в зеленую и прозрачную, как берилл, статую, вне всякого сомнения твердую, как скала твердости небывалой, такой, какую скорей найдешь или угадаешь в глубинах своей души, но не в земном мире с его элементами и минералами. В скале выступили руки, голова, шея… И пальцы! Пальцы… что-то странное, но что же? Я не мог сообразить. Они приковали мой взгляд, и наконец я понял: большой палец на правой руке находится справа, пониже мизинца, и это палец от левой руки! Нет, не скажу, что я испытал ужас при сем открытии, тому не было причин. Но как только я заметил такую, казалось бы, незначительную особенность, исполин, высившийся передо мной, явил столь непостижимую уму, сверхъестественную сущность, что пред нею померкло даже чудо его несомненного присутствия в зримом облике…