Григорий Василенко – Бои местного значения (страница 51)
Он не знал, что делать, куда бежать, как поступить. С побелевшим лицом, в полной растерянности он стоял передо мною и тяжело дышал.
— Что случилось? — тряс я его за плечи.
Он показал рукой на калитку. Во дворе истошно кричала бабка.
Я распахнул калитку. Посредине двора стояла бабка с разлетавшимися во все стороны седыми волосами и будто протягивала ко мне на руках безжизненное тело внучки. Голова, руки и ноги девочки беспомощно повисли.
— Лучше бы меня. Ну, почему не меня? Почему? — почти шепотом, хрипло повторяла бабка. — Что я скажу твоей маме? Что?..
Потом, вперемешку со стоном и слезами старая женщина стала бормотать что-то непонятное, похожее на молитву. Отрешенно смотрела куда-то вверх, к безучастному небу, где только что пролетели фашистские кресты.
Во двор бежали люди. Они окружили бабку, заголосили вокруг нее.
Я поспешил от калитки по деревенской улице. Самолетов больше не было слышно, может, оттого, что до меня долетал только леденящий плач женщин, и, кроме него, я больше ничего не воспринимал.
Рота за это время ушла далеко. Я догнал ее в лесу. Все были живы и здоровы. На деревню фашистские стервятники сбросили единственную бомбу. Она оборвала жизнь девочки, которой было не больше трех лет. Когда я рассказал об этом солдатам, никто не проронил ни слова. На меня смотрели их суровые лица. Бойцы роты так много видели смертей, что их ничем уже нельзя было удивить, а гибель девочки отозвалась у каждого из них щемящей молчаливой болью в сердце. Они неподвижно стояли передо мною, пока не услышали команду:
— Становись! Шагом марш…
Рота догнала батальон и была в пути почти до самой темноты. Я отправился к командиру батальона, майору Кулакову, чтобы объяснить причины нашего отставания, выяснить обстановку и получить указания на следующий день. Комбат не стал мне выговаривать за отставание, а сразу же перешел к делу:
— Утром пойдем на рекогносцировку, а на следующий день займем исходные позиции на новом месте. Люди пусть отдыхают. Привести все в порядок, подвезти боеприпасы. Всем написать на своих шинелях под воротниками химическим карандашом фамилии. Не мешает и адрес. Сам знаешь, что и где писать. На первый раз, — говорил мне комбат, старательно вырезая себе зачем-то тонкую прямую палку финским ножом.
Не похоже было на то, что он отдавал приказание. Такая у него была манера. Просто говорил, что надо сделать, с оттенком какого-то равнодушия и даже не смотрел на меня, занимаясь палкой.
Комбата я хорошо знал. Знал и то, что непременно строго спросит, если его распоряжение не будет исполнено точно и в установленный срок.
Каждый раз перед боем писали фамилия и адреса, выдавали индивидуальные перевязочные пакеты, мылись в полевой палаточной бане, надевали чистое белье. Не все писали — не хотели записывать себя заранее в толстую полковую книгу потерь личного состава. Я тоже ничего не писал. Другие старательно выводили свои фамилии и адреса. Когда давалась команда писать адреса, раздать индивидуальные пакеты или предлагалось помыться, у меня невольно портилось настроение. Удивляла прямая преднамеренность всех этих приготовлений. Мне было не по себе от того, что люди готовятся к смерти, вносят себя заранее в список, который будет составляться после боя. Нет, я решительно не мог переносить этих приготовлений, хотя понимал, что завтра, как уже много раз случалось до этого, уже в первом бою кто-то погибнет в первые часы и минуты, пробежав всего несколько метров по нейтральному полю. И пакеты нужны, и баня нужна, но внутренне я протестовал против этих приготовлений к последнему шагу на земле.
Вернувшись в роту, я обошел всех спящих и бодрствующих солдат. Многие занимались обычными будничными делами на привале: пришивали пуговицы и даже подворотнички, погоны, чистили сапоги, ботинки, брились, писали письма, смазывали после чистки оружие, готовили ротный боевой листок. Значит, они думали о завтрашнем дне, о жизни. Она занимала их думы и владела ими. Эти люди мне нравились. Они вселяли оптимизм. Мне хотелось каждого поддержать, сказать, чтобы они надеялись выжить, чтобы не думали, что последний день живут на земле, чтобы мечтали о своем счастье, каким оно представлялось им на войне. Большая половина роты после пополнения состояла из молодых ребят, девятнадцати-двадцати лет, недавно призванных в армию. Они еще не были в настоящем бою. Несколько человек из Туркмении, Казахстана и Хакасии в полк пришли немногим больше месяца. А ветеранов, пришедших с Северо-Западного, едва хватило по одному на каждый расчет. Я остановился около молодого солдата Шевченко. Знал, что он москвич, из интеллигентной семьи. Он мне сразу понравился своей сдержанностью, тихим, почти детским голосом, умным лицом. Худой, длинношеий, спал он на траве с раскрытым ртом, подложив скатку под голову. Рядом с ним лежал туркмен, плохо говоривший по-русски и никогда не бывавший до этого в России. Они воевали в одном расчете.
Я расположился в тени под деревом и тоже скоро уснул, но спать пришлось недолго. Пушечный залп стоявшей поблизости батареи разбудил меня. Весь лес наполнился громом орудийных раскатов. Батарея вела пристрелку.
Саук и Тесля лежали рядом со мною. Казак ворчал, высказывая явное неудовольствие по поводу этой стрельбы.
— Начальство не могло выбрать друге миста.
— Все занято, — отвечал ему Саук. — Или не видишь?
— Бачу. К прорыву готовимся.
— А ты откуда знаешь, стратег?
— Проще простого. Помылись, пакеты получили, фамилии написали… Значит, приготовились.
— Верно. Теперь — на абордаж.
Во второй половине дня командир батальона собрал ротных и повел к переднему краю, где нам предстояло занять боевые порядки. По дороге все кругом было заставлено батареями, изрыто окопами, однако особого движения не наблюдалось. Из окопов и траншей, из-под маскировочных сетей на нас осуждающе смотрели за то, что шли мы открыто и живо обменивались впечатлениями от увиденного. День выдался жарким, солнечным и, казалось, ничто не предвещало жестокого сражения и грохота сотен орудий, притаившихся на огневых позициях. Скоро мы подошли к неширокой речке, через которую была переброшена переправа. Справа и слева у переправы в окопах сидели саперы, готовые броситься врукопашную на защиту своего сооружения. На тихой, застывшей речной глади отражалось высокое небо, густая сочная трава подступала к воде.
— Косу бы сейчас в руки, — не вытерпел кто-то.
— А потом искупаться, — подхватил другой.
— Отставить! Не расслабляться, шире шаг, — сказал комбат. — Видите, воронки свежие. Предлагаю форсированным маршем перемахнуть на ту сторону, если не хотите переправляться вплавь с обмундированием над головой.
Позади всех шел капитан Новиков, знавший бесчисленное множество житейских и фронтовых историй, которые охотно рассказывал. Большей частью они были придуманы им в окопах и во время изнурительных переходов. Слушая его, трудно было отличить правду от вымысла, так как рассказывал он не хуже профессионального артиста. И на этот раз Новиков что-то говорил смешное новому заместителю командира батальона по политчасти, который шел с ним рядом.
— Новиков никогда не унывает, — заметил комбат.
Сразу за переправой мы повернули направо к крутому обрыву, подступавшему к реке. Наверху, в километре от этого места, проходила наша оборона. Как только мы приблизились к обрыву, над нами просвистело несколько мин, которые разорвались на противоположном берегу недалеко от переправы.
Комбат указал мне место для огневой позиции роты.
— Как по заказу, — заметил Новиков. — Под защитой такого обрыва жить можно.
— Маловата площадка для восьми минометов, — пожаловался я комбату.
— Торопись занять, а то и этой не будет! Зарывайся глубже и тяни связь наверх в траншею. Будешь со мною на НП батальона. Предстоит разведка боем. На нас выпала такая участь.
Под вечер мы вернулись в расположение. Политрук роты готовил митинг по случаю предстоящего боя. На притихшей поляне рассаживались на траве бойцы. Перед ними лежали минометы, карабины, автоматы — все то, что будет взято на солдатские плечи и понесено на передний край сразу после митинга.
Жаркий июльский день был уже на закате. Его теснили надвигавшиеся вечерние сумерки. Они несли с собою мягкую летнюю прохладу. Своей свежестью она захватывала людей, деревья, траву. Я заметил, что все как-то присмирели — не слышно было суматохи сборов, даже ротные весельчаки и балагуры замолкли. День, проведенный в лесу, настроил многих на мирный лад. На лицах угадывались грусть расставания с тихим местом, как с родным домом перед дальней дорогой.
Первым на митинге говорил парторг роты, старший сержант Овчинников. Уже немолодой колхозник из-под Новгорода, всегда остриженный под машинку, в обмотках до колен, в любой обстановке он не терял самообладания. Парторгом его выбрали как самого старого члена партии в роте, человека спокойного и рассудительного.
— Много горя принесли нам фашисты. Не сосчитать и пером не описать. А сколько слез пролили наши матери и сироты?.. Детей изверги убивают. Многие видели девчушку на руках у бабки у колодца. Убили ее. Больше нету. Что еще говорить? Ответ наш должен быть один — изничтожить врага. Убьем немца здесь, он не появится в другом мосте. Только так надо действовать, — закончил Овчинников.