Григорий Павленко – Волки (страница 1)
Григорий Павленко
Волки
Глава 1. «Чужой дом»
В подпол Аня спускаться не хотела.
Крышку лаза она откинула ещё утром — думала, спущусь сейчас, разом всё и пересмотрю, — да так и проходила весь день мимо, обходя чёрную дыру посреди кухни по дуге, как прорубь. Бралась за что попроще: вынесла на крыльцо мешок тряпья, перебрала буфет, протёрла подоконники, на которых за год набралась пыль. Всё, лишь бы не лезть вниз. Из лаза тянуло холодом и сыростью, погребным духом земли и квашенины, и где-то там, в темноте, мерно капало — натекало, видно, всю осень, пока некому было вычерпать. По верхним ступеням провисла паутина. Под лестницей что-то прошуршало и затихло — мыши, ясно, кто ж ещё.
Тридцать восемь лет, полстраны объездила по работе, ночевала на складах и в вагончиках, где и не такое скреблось по углам, — а лезть в материн подпол боязно, как в семь. Глупость, Аня это понимала. Только внизу была не картошка. Внизу было всё, что мать запасла впрок и не успела съесть, — целая жизнь, разложенная по банкам да ящикам, — и спуститься к ней значило начать разбирать не погреб, а мать. За тем, в общем, и приехала. На три дня, как думала. Шёл уже седьмой.
Откладывать было больше некуда. Аня нашарила выключатель у лаза — старый, на отлёт, с подгоревшей добела клавишей. Лампочка внизу занялась жёлтым, вполнакала: света хватало на верхние ступени, а ниже всё тонуло в буром сумраке. Легче не стало. Чертыхнулась — негромко, для порядка, как чертыхалась мать, — и полезла.
Лесенка застонала под ногой на каждой ступени. Холод поднялся навстречу — не зимний, резкий, а тот погребной, стоячий, что не уходит и в июле, — добрался сквозь рукава, лёг на плечи. Пахло землёй, старой картошкой, вялым укропом. Аня спустилась, пригнулась под низким сводом. Полки тянулись по обе руки, от пола до потолка, и были полны: морковь в ящике с песком, свёкла, лук в капроновых чулках, подвешенный к балке, бочонок капусты под дощатым кружком и гнётом. Полная чаша, как у матери всегда. Аня, не думая ещё, привычно прикинула: сколько тут всего, на сколько ртов, на сколько месяцев станет. За то, чтоб считать чужие запасы, ей двадцать лет и платили. Считать было не для кого — мать одна, мать в земле, — а всё одно считалось, само.
Банки занимали целую стену.
Они стояли рядами, плечом к плечу, тускло отсвечивая в жёлтом, и на каждой — рука матери. Мать всё подписывала, сколько Аня её помнила: огрызком карандаша по клочку бумаги под резинкой, а то и прямо по крышке. «Вишн. б/кост.», «огур. 25», «помид. зел.», «компот ябл.», «вар. сморо.» — скупо, сокращённо, тесным своим почерком. Аня сняла одну наугад — огурцы, мелкие, в палец, плотным столбиком. Повертела. Мать закатывала их прошлым летом, ещё на ногах, до того, как слегла совсем: стояла над тазом в клубах пара, в переднике, разливала рассол по банкам, метила каждую крышку — будто кто-то стал бы гадать, что внутри, будто кто-то вообще сюда спустится. Крутила, солила, сносила вниз — на семью, которой давно нет. Дочь в городе, внук в городе, мужа Аня сдала в архив год назад. А огурцов — на целый полк.
Она взяла три банки, сколько брала за раз, и поднялась по стонущей лесенке наверх.
Объяснение, почему она всё ещё тут, у неё было готовое, гладкое: дом большой, мать держала каждую тряпку с семидесятых, такое за выходные не разгребёшь. Она и сама в это почти верила. Бросить всё и уехать она умела лучше всех — всю жизнь только это и делала, с восемнадцати, и выходило неплохо. А вот доделать и потом уехать — почему-то не получалось.
Аня поставила банки на стол к остальным, в линию, этикетками на себя, и вытерла руки о джинсы.
Телефон лежал на подоконнике экраном вниз. Аня перевернула его, набрала Кира. Длинные гудки — раз, два, три. Он всегда брал не на первый и не на второй — сначала домотает своё, и только тогда.
— Ма.
— Не разбудила?
— Не. — Он отвечал вполуха: на том конце попискивала какая-то игра. — Ты ещё там, что ли?
— Ещё тут. — Она прижала трубку плечом, подровняла крайнюю банку, чтоб не выбивалась из ряда. — Ел сегодня?
— Угу.
Аня давно знала своё место в этой очереди — где-то ниже той стрелялки, что пищала у него в трубке. Отмечала, как недостачу на складе.
Голос у него за год сел, стал почти мужской. Рос он у отца, без неё, — она и не заметила, как вырос. Тон скучающий, шестнадцатилетний. Аня знала этот тон до донышка — сама таким разговаривала с матерью. Теперь сидела на другом конце той же трубки.
— К отцу, значит, на выходные, — сказала она. Знала и без него.
— Ну да. Ребята там зовут, я... — он что-то пробормотал.
Спросить хотелось много. Как он вообще — после развода, после того, что выбрал остаться с отцом, а не ехать с ней. Скучает ли хоть немного. Не ест ли всухомятку. Целый список накопился, как опись, — а вслух ни пункта: про развод спроси — замкнётся, про «скучаешь» — буркнет «норм», и обоим станет неловко. С сыном, как и со всеми, у неё лучше получалось молчать.
— Ладно. — Она потёрла большим пальцем голую бороздку у основания безымянного, где год как нет кольца, — привычка, от которой не избавилась. На языке вертелось простое, тёплое — «приезжай хоть на каникулы, что ли» — и не нашлось, куда это пристроить. — Доберу тут материно — и приеду. Иди к своим.
— Угу. Пока.
Трубку он положил первым, как всегда. Аня подержала телефон у уха ещё секунду, слушая частые гудки отбоя, и опустила.
Объявление о доме висело недописанным во вкладке — третий день не уходило. Аня ткнула «обновить». Колёсико покрутилось и встало: не грузит. Мобильный интернет в посёлке сдох ещё год назад, к этому привыкли. Держался проводной, от Ростелекома, да и тот на ладан дышал — а неделю назад пропал и он.
Дядя Толя, сосед, на её вопрос только заворчал: беспилотники, мол, глушат по всему району, для безопасности. А какие тут беспилотники, посреди болот да ельника? — и махнул рукой: дурят нас тут всех, Анечка. Вот при союзе...
Аня покивала и попятилась к калитке: про «при союзе» она наслушалась ещё в детстве и лезть в это не хотела — ни тогда, ни теперь.
Да и бог с ним, с интернетом. Объявление она даст, когда вернётся в город.
За окном уже смеркалось, по-октябрьски рано.
Она отвернулась и пошла вниз, за следующими банками.
* * *
Во дворе пахло дымом и прелым листом — за огородами жгли ботву, тянуло гарью. Кто-то уже топил печь — октябрь катился к концу, ночами прихватывало, — а от станции долетал мерный злой стук: крыли крышу к холодам, били по железу, и звук разносило на полпосёлка. Аня вынесла к машине вторую коробку с тряпьём под выброс, опустила в багажник, разогнулась, вдавив кулак в поясницу, — не первый день таскала материно барахло, и спина уже толком не разгибалась. По колее прополз, переваливаясь, гружёный дровами «уазик», газанул у поворота, и где-то за ним надрывалось радио. Воздух щипал щёки, не мороз ещё, но колкий.
Через дорогу, у себя во дворе, на чурбаке сидел Степаныч и что-то строгал. Между колен зажата доска, рубанок ходил по ней с одним и тем же сухим шорхом, стружка вилась и сыпалась деду под ноги. Старый, жилистый, в телогрейке нараспашку и съехавшей на затылок шапке. Головы он не поднял, но Аня и так знала — видит. Он эту улицу видел лет сорок и в темноте бы разобрал, кто по ней идёт.
— Здравствуйте, Виктор Степаныч.
Получилось по-здешнему, само, — как в детстве, когда здоровались с каждым взрослым у калитки.
— Здоро́во. — Рубанок не сбился. Прошёл доску раз, другой. — Уезжаешь, что ль?
— Доберу с домом — и поеду. Покупателя бы ещё найти. — Она кивнула на коробки. — Половину на свалку. Мать ничего не выбрасывала, вы знали её.
— Валентину-то. Знал. — Он сдул стружку с доски. — Не выбрасывала, верно.
И больше ничего. Ни про то, что дочь объявилась только теперь, через полгода после похорон, ни про дом, в котором та и при жизни матери не особо показывалась. Просто согласился и повёл рубанком дальше. Аня постояла, не объясняя ничего, и уходить отчего-то не спешила. Пахло свежей стружкой и смолой. Что он там мастерил, она и не спросила — мало ли что строгают старики от скуки, лишь бы руки при деле. Какая разница.
— Дрова-то в дому есть? — спросил он погодя.
— Мне тут не зимовать, Виктор Степаныч.
— Угу. — Шорх. — Все так говорят.
По улице, со стороны пятиэтажек, кто-то протащил к станции чемодан на колёсиках — далеко, лица не разобрать. Аня поглядела вслед. Вот так просто — взять да уехать. Ей-то никто не мешал, могла бы и вчера, и позавчера, — а шёл седьмой день. Почему не едет, думать не стала.
Степаныч поднял наконец голову, глянул на неё — впервые за весь разговор.
— Иди в тепло, — сказал он только. — Студёно.
И опять взялся за рубанок. Сухой шорх пошёл по двору. Где-то за огородами брехала собака, на станции толкнули состав — железный лязг прокатился над крышами и стих. Аня подхватила пустую коробку и двинулась в дом, разбирать дальше, а за спиной у неё дед всё строгал свою доску, неизвестно для чего.
* * *
Не успела Аня даже в дом зайти, как от угла, мелко переступая в галошах на босу ногу, заспешила к ней Зоя.
Маленькая, в платке поверх седого пучка волос и наглухо застёгнутой кофте — материна подруга, сорок лет жившая через забор.
— Анюта! Анют, ты, что ли? — Она тянула руку ещё издали, будто Аня могла растаять, не дойди она. — А я гляжу — машина у дома не первый день, всё думаю, кто это у Вали-то... А это ты! Приехала! Выросла-то, батюшки, я б на улице не признала.