Григорий Павленко – Волки (страница 3)
Ударило. Раскат пошёл по крыше, прокатился через весь дом и осел где-то внизу, в подполе. На чердаке брякнуло что-то незакреплённое, железное, — ветер мотал его туда-сюда. Аня села — и поясницу с одного движения прострелило так, что она сквозь зубы потянула воздух, мысленно припоминая пару ругательств.
Куртка, которой она накрылась с вечера, сползла на пол. Спать легла в чём была, не раздеваясь. За окном полыхнуло снова, выбелив кладовку — коробки до подоконника, торшер без абажура в углу, как удочка, свёрнутые половики на её старой кровати. Гром пришёл следом, ближе. По стеклу хлестало косыми пригоршнями.
Гроза. В конце октября.
Она и с вечера это поймала — духоту, тяжесть в висках, — да отмахнулась. Бывает. Аномальная осень, по телевизору который год талдычат про климат, вот и гром в октябре вместо первого снега. Хотя такой грозы она тут не помнила и летом: шла уже третий час, и не редела, а всё наваливалась. Молнии били почти без передышки, одна не успевала погаснуть, как вспыхивала другая, и гром валил сплошняком, без счёта между вспышкой и раскатом. Над болотами, где и в сентябре-то гроз не бывало. Но думать об этом не хотелось, и Аня не стала. Спустила ноги на холодный пол, посидела, собираясь, пока следующая вспышка не подобралась к самому окну и гром не догнал её почти без задержки. Совсем близко прошло. Над станцией где-то.
В передней дёргался синеватый отсвет — телевизор она забыла выключить, оставила бубнить для голоса, чтоб не в тишине разбирать. Сейчас голос захлёбывался: слово, треск, полслова, шип. Аня встала и пошла на свет, держась за стену.
Лампа под потолком мерцала заодно с экраном — то опадала до рыжего уголька в нити, то набирала обратно. Картинка сыпалась серой крупой. Сквозь рябь, рваными лоскутами, проступала студия — и не то ночное ток-шоу, под которое она засыпала, а другое: тёмный задник, красная плашка, диктор с прямой спиной, губы шевелятся часто и без улыбки, и бегущая строка понизу — не разобрать. Раз только проступило целое слово — «сохраняйте» — и крупа съела его вместе со строкой. Срочный выпуск. Очередной.
Аня и вглядываться не стала. Этих срочных выпусков за последние годы набралось не перечесть, и каждый кричал в лицо, что вот теперь всё, теперь держись, рушится, — а наутро всё стояло где стояло, только на душе прибавлялось по камню. Своей тревоги ей и так хватало.
Она нашарила на диване пульт, щёлкнула. Соседний канал — та же крупа, тот же шип. Ещё один — та же. В сильную грозу всегда так было, дело знакомое: ещё днём один канал шёл рябью, а теперь вот и эти повело. Она подержала палец на кнопке и выключила совсем.
Экран погас — чёрный, с белой точкой посередине, и точка медленно истаяла. Без голоса дом сразу сделался темнее и больше, и грозу стало слышно куда лучше: как она ходит снаружи, обкладывает посёлок со всех сторон, бьёт по крышам, по огородам, по тёмным окнам напротив. В неплотную раму, в щель, несло сыростью и холодом.
Аня подошла к двери — заперта, с вечера Зою послушалась. Постояла, держась за холодную щеколду. Толку с той щеколды в такую грозу было чуть, она это понимала, — а руку сняла не сразу, будто от того, что заперто, на улице делалось спокойнее.
Молния развернулась за окном во весь проём, долгая, в полнеба, и пока не погасла, двор напротив выступил из темноты весь как есть. Тёмный дом Степаныча, без огонька. Чурбак у крыльца. И доска, которую он днём строгал, брошена тут же, под дождём, мокрая, в чёрных потёках, — не убрал под навес, прозевал грозу. Темнота вернулась раньше, чем Аня успела толком разглядеть. Гром накрыл двор сверху, раскатистый, грузный.
Спит дед и в ус не дует. Старикам гроза нипочём, спят как убитые.
Спать. Аня вернулась в кладовку. В материну спальню она бы и сейчас не легла, ни за какие коврижки, — а тут хоть стены знакомые, пусть и в коробках до потолка. Улеглась обратно, лицом к стене, подтянула колени и натянула куртку до подбородка. Гроза катала своё над крышей, дом отзывался каждым стропилом, и железо на чердаке всё мотало и мотало ветром.
Уснуть не давала не гроза — гроза была своя, привычная с детства. Не давало другое: где-то над головой, в темноте, застучало — редко, тяжело, не в лад дождю. Кап. И, переждав, снова — кап. Аня полежала, послушала. Текло с потолка, в дальнем углу за коробками, всё чаще, всё разборчивее: старая крыша где-то сдала под напором. Она тихо выругалась, сползла с матраса в чёрный холод комнаты, на ощупь добралась до сеней, нашла пустое ведро и подставила под течь. Капли пошли бить в жесть — гулко, мерно, отсчитывая в темноте что-то своё.
Под курткой она долго не могла отогреться, и сон не шёл. Лежала, слушала. Ведро капало. Дом вокруг потрескивал и кряхтел, ворочался под ветром — старый, материн, оставшийся без хозяйки: где крыша протекла, где рама не держит, где половица отошла. Чинить это было некому и незачем. И впервые так ясно: дом уже ничей — мать в земле, сама она к утру укатит, — стоит один в грозе, и она в нём последний постоялец на одну ночь. Аня заставила себя не слушать ни ведро, ни дом, и стала ждать утра.
Кир сейчас спит. В городе, у отца, в тёплой комнате, где не сипят рамы и не несёт дождём в окно. Может, и грозы там никакой — город в четырёх часах, у грозы свой норов, обходит стороной кого захочет. Аня закрыла глаза. Завтра доберёт спальню — и домой, к своим четырём стенам, где всё на своих местах и никто ничего от неё не ждёт.
Под утро гроза ушла. Аня этого уже не слышала.
* * *
Проснулась уже от холода.
Куртка ночью опять сползла, и кладовку выстудило — от стен тянуло погребной сыростью. Аня полежала, не разлепляя глаз, подтянув колени к груди: вставать не хотелось до зубовного скрежета. Спина за ночь на голом матрасе встала колом, шею перекосило набок. Спала чёрт-те как — на чём попало, в одежде, как студентка в общаге после сессии.
За окном — серое утро без солнца, из тех, по каким часа не определишь: что семь, что одиннадцать, одинаково мутно. После грозы осталась капель: с крыши, с водостока мерно текло, должно быть, в бочку под застрехой. Аня села, размяла ладонью шею. Со станции долетело — состав толкнули, лязгнули сцепкой, протяжно, по-железному, и звук покатился над мокрыми крышами и затих где-то за пятиэтажками. Тянули порожняк под погрузку, как каждое божье утро, сколько она себя тут помнила, — она и ухом не повела.
Где-то топили: в форточку вместе с сыростью несло горьковатым печным дымком. Жив посёлок, шевелится потихоньку.
Сегодня спальня. Аня сказала это себе ещё с вечера и теперь повторила, спуская ноги на выстуженный за ночь пол: добьёт материну комнату, последнюю, что осталась неразобранной, — и можно с чистой совестью грузиться и ехать. Дверь в спальню была тут же, наискось через прихожую, белёная, с фарфоровой ручкой, притворённая со вчерашнего — с того раза, как Аня сунулась туда и не переступила порог. Аня поглядела на неё от кладовки и отвела глаза.
Сначала чаю. И телевизор — для голоса, работать в пустом доме молча было невмоготу, чужая болтовня хоть как-то разбавляла тишину. Аня прошла в переднюю, щёлкнула кнопкой. Экран занялся серым и серым остался. Та же крупа, что ночью, по всему полю, и поверху, белым по серому: НЕТ СИГНАЛА. Она прошлась по каналам — раз, другой, пятый. Везде одно: снежная рябь да три слова поверху. Ни ток-шоу, ни новостей, ни рекламы.
Антенну сбило, ясно. Или тарелку своротило ветром — вон как ночью мотало, чему ж не своротиться. Лезть по мокрому шиферу на крышу из-за телевизора Аня не собиралась, не хватало шею свернуть. Выключила.
Без бубнежа дом навалился тишиной, и притворённая дверь за стеной придвинулась ближе. Аня постояла. Ну и ладно. Спальня никуда не денется, успеется до отъезда, а сейчас, пока то да сё, можно и сени разобрать — там короба с зимним тряпьём, и в сарае пустые банки горой, их бы вынести. Она обрадовалась этим коробам, сама не зная чему, и пошла в сени, мимо белёной двери, не глянув на неё второй раз.
В сенях было холоднее, чем в доме. Аня перетаскивала короба к порогу по одному, надсадно, — спина отзывалась на каждый. Лампочка под потолком мигнула раз, другой и устояла. Аня не подняла головы. В приоткрытую на улицу дверь сквозило мокрым холодом, и по раскисшей дороге протарахтел чей-то мотоблок, обогнул лужу у колонки и стих за поворотом.
Короба пахли пылью и нафталином, в одном — подшитые валенки на всех, кого в этом доме давно не было. Серое за окном не светлело и не темнело, будто кто остановил день на середине.
Работа была мелкая, дурацкая, нескончаемая — и Аня взялась за неё зло, споро, с головой. За годы в закупках она навострилась всякую кучу делить на три: это в дело, это на выброс, это, может, уйдёт с домом, — и руки делили сами, не спрашивая, что там, в куче. Развязать, перетряхнуть, рассортировать, увязать обратно, оттащить к порогу. Спина выла, пальцы дубели на холоде — и пусть. Пока руки заняты, в голове не оставалось места на лишнее: ни на мёртвый с утра телевизор, ни на пустой дом, где только и слышно, как с ночи капает в подставленное ведро.
В третьем коробе, под слежавшимся тряпьём, Аня нащупала что-то твёрдое. Приёмник — старый, транзисторный, в коричневом кожаном чехле с ремешком, мать таскала его в огород: поставит на межу и полет под бормотанье. Аня крутнула колёсико — думала, мёртвый, а он зашипел, батарейки держали. Она повела стрелку по шкале, медленно, до упора и обратно. Треск да шип. Ни музыки, ни слова — от края до края. Перещёлкнула на другой диапазон, прошлась и там. То же самое.