реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Павленко – Сосновка (страница 14)

18

Просто. Ровно. Как вспомнил – и произнёс, ни к кому не обращаясь.

Марина замерла. Ладонь на клеёнке, пальцы расставлены.

– Откуда знаешь?

Серёга поднял голову. Глаза – мутные, далёкие, не здесь. Моргнул.

– Чего?

– Про собаку. Откуда знаешь?

– Какую собаку?

Смотрел – пусто, без понимания. Не врал. Не притворялся. Не помнил.

Даша подняла голову от альбома. От мамы – к папе. От папы – к маме. Молча опустила глаза.

Серёга вернулся к тарелке. Ложка, рот. Ложка, рот. Уже забыл.

Марина встала, подошла к раковине. Открыла кран – вода ударила в металл, оглушительно, как всегда ночью и в тишине. Стояла, глядя в тёмное окно. В стекле – кухня, стол, лампа, два человека: большой неподвижный и маленькая с карандашом.

Собака. Рыжая. Ухо порвано. Найда. Он назвал кличку. Головин умер семнадцать лет назад, Серёге было восемнадцать. Видел собаку? Может. В Сосновке все всех знают, собаки бегают по улицам, может, помнит рыжую дворнягу с порванным ухом, может…

Кличку?

Закрыла кран. Вытерла руки. Тряпка пахла хозяйственным мылом.

Уложила Дашу. Ночник, заяц, «Буратино» – четвёртая глава, та, где Мальвина. Даша слушала, не перебивая. Не смеялась. Лежала, глядя в потолок.

– Мам.

– М?

– А папа правда не помнит?

Марина закрыла книжку. Пальцем – между страниц, чтобы не потерять место.

– Что не помнит?

– Про собаку. Он же сказал, а потом не помнит. Как тогда с кружкой.

Семь лет. Круглое лицо, серые глаза, серьёзные. Ждёт.

– Папа устал, Даш. Память иногда так работает. Говоришь и забываешь. У меня тоже бывает.

– У тебя не бывает.

Тихо. Ночник гудел. Заяц на колпаке – облезлый, знакомый. Марина наклонилась, поцеловала в макушку – запах яблочного шампуня, тёплая кожа, мелкие волосы щекотали губы.

– Спи. Всё хорошо.

Вышла. Крючок – щёлк.

* * *

Утром, пока Серёга был в мастерской, а Даша в школе, Марина сняла его куртку с вешалки.

Рабочая, тёмно-синяя, на подкладке – он носил её на Головинский каждый день. Теперь висела в сенях, не тронутая: в мастерскую ходил в старой телогрейке. Куртка пахла – нет, воняла: земля, сырость, что-то тяжёлое, затхлое, подвальное. Марина повесила на место. Сняла снова. Полезла в карманы.

Правый: зажигалка, мятая пачка «Бонда», три шурупа. Левый: перчатка, одна. Внутренний – молния, туго, пальцы соскальзывали, – расстегнула.

Блокнот.

Маленький, на спирали, в клетку. Обложка – синий картон, замятый, с пятнами. Серёга таскал такие на замеры: длина стены, высота проёма, «1,74 – окно, 0,9 – дверь». Рабочие записи рабочего человека.

Открыла.

Первая страница – план. Не замеры. План дома: стены, перегородки, проёмы. Прихожая, кухня, зал, спальня, чулан. Масштаб – неточный, но уверенный. Каждая комната подписана. В каждой – мебель: «стол», «буфет», «кровать», «печь». Буфет – у стены между кухней и залом. Печь – в углу, с выходом в два помещения.

Это был дом Головина. Не тот, который Серёга разбирал, – рухнувшие стены, обвалившаяся крыша, мусор по колено. Тот, старый. Целый. Жилой.

Перевернула страницу.

Двор. Сарай, дорожка, колодец. У забора – три прямоугольника, подписано: «яблони». За сараем – будка. «Найда» – мелким почерком, рядом с квадратиком будки.

Ещё страница. Подпол: ниши, балки, что-то нарисовано в углу – не разобрать. Подпись: «тут сыро. Южная стенка» – и стрелка.

Марина стояла в сенях, в тапках, халат накинут, волосы не расчёсаны. Блокнот в руках. За стеной – тишина. За дверью – двор, мастерская, стук.

Почерк.

Серёжа писал крупно, размашисто, буквы разъезжались, «д» с длинным хвостом, «т» без перекладины. Почерк человека, который пишет редко и неохотно. Она знала его почерк – за двенадцать лет видела: списки, записки на холодильнике, подписи на документах.

Этот почерк был другой. Мелкий. Аккуратный. Буквы стояли ровно, с одинаковым наклоном, как у человека, который привык писать – отчёты, ведомости, протоколы. Старомодный почерк, школьный, – «а» с петелькой, «р» с закруглением. Так писали люди, которые учились в пятидесятых.

Головин был председателем. Писал отчёты.

Марина закрыла блокнот. Положила в карман куртки. Вынула. Положила на полку. Сняла. Убрала в карман своего пальто.

Оделась. Вышла.

До Тамары Ильиничны – пять минут: через два двора, мимо покосившегося забора, мимо колонки. Тамара Ильинична жила одна – муж умер давно, дети в Новгороде, кошка Маруська и память, в которой хранилась вся Сосновка за последние пятьдесят лет. Кто женился, кто помер, кто кому задолжал в восемьдесят седьмом.

Калитка открыта – всегда. Крыльцо: герань в горшках, уже убрали от мороза, но горшки стояли – пустые, с засохшей землёй. Марина постучала.

– Тамара Ильинична, здрасте. Зайду на минутку?

– Маринка! Заходи, заходи, чайник ставлю.

Сени – тёплые, тесные, пахло варёной капустой и кошачьим. Марина скинула ботинки, повесила пальто на крючок – рядом с Тамариным пуховым платком и зеркальцем, в котором мелькнуло бледное лицо с тёмными кругами. Не посмотрела.

Кухня – маленькая, жаркая. Батарея шпарила, форточка приоткрыта, и холодный ноябрьский воздух из щели мешался с теплом, создавая ту сладковатую духоту, которая бывает только в старых домах зимой. Клеёнка на столе – в цветочек, выцветшая, протёртая до нитей на углах. Иконка в углу – Николай Угодник, тёмный лик, лампадка не горела. Фотографии на стене: чёрно-белые, пожелтевшие, люди в пиджаках и платьях, свадьбы, праздники. Мужчина в военной форме. Рядом – цветная, выгоревшая: Тамара Ильинична лет на двадцать моложе, в саду, мальчик и девочка рядом.

Маруська – серая, толстая, куцехвостая – сидела на стуле и смотрела на Марину круглыми жёлтыми глазами. Не мяукнула. Не шевельнулась.

Тамара Ильинична захлопотала: чайник, чашки, сахарница. Руки сухие, в пятнах, пальцы узловатые – артрит, Марина видела сразу, фельдшерский глаз не выключался, – но двигались ловко.

– Садись, садись. Чай крепкий, я по-другому не умею. Сахар клади сама.

Марина села, обхватила кружку – горячая, глиняная, тяжёлая. Чай тёмный, почти чёрный. Положила два куска сахару – не потому что хотела сладкого, а потому что руки нуждались в действии.

– …а Клавдия Петровна, это я тебе скажу, ещё в том году жаловалась на колено, и что? Правильно, ничего не сделала, а теперь ходит – еле-еле. Я ей говорю: Клавдия, иди к Маринке, пусть посмотрит. Нет, говорит, само пройдёт. Вот и прошло – теперь с палкой.

– Пусть приходит, – сказала Марина. – Я посмотрю.

– Да она придёт, когда совсем невмоготу будет. Такие люди. Терпят, терпят… – Тамара Ильинична покачала головой и налила себе ещё чаю. – А Лёшка-то Фомин забор поставил, видала? Из профлиста. Зелёный. Двадцать тыщ, Валентина говорит. Я говорю – с ума сошёл, деревянный чем плох? Стоял пятьдесят лет и ещё столько простоит.

Марина кивала, пила чай, и каждый глоток был горький и сладкий одновременно. Блокнот лежал в кармане пальто, в сенях, на крючке. Мелкий аккуратный почерк. «Найда» рядом с квадратиком будки. Тамара Ильинична рассказывала про забор, про цены на профлист, про то, как раньше ставили из горбыля и ничего, а сейчас – мода.

Маруська спрыгнула со стула, прошла по кухне, потёрлась о Маринину ногу – тёплый бок, короткая шерсть – и ушла в комнату.

– Тамара Ильинична, – Марина дождалась паузы, когда та потянулась к сахарнице, – я вот хотела спросить. Серёжа работал у Головина, дом разбирал. И там… Скажите, у Головина собака была?

Тамара Ильинична замолчала. Пальцы с кусочком сахара замерли на полпути к чашке. Глаза – маленькие, острые, в морщинах – сощурились.

– У Василь Петровича? Была. Как не быть. Он без собаки не жил. Одна сдохла – другую брал. Людей не любил, а собак – любил.

– А последняя – какая?