Григорий Павленко – Из глубины (страница 13)
Эссен мысленно снял цифру семьсот, записанную в голове в шесть ноль четыре, и поставил туда другую — десять. Разница пришла не сразу; он подержал её секунду, проверил, не показалось ли. Десять. Не семьсот.
Дыхание выровнялось не сразу.
Агент, передавший исходную цифру, завысил её в большую сторону, не в меньшую, — и это было тем родом удачи, который на флоте не называют удачей вслух: к меньшему числу шлюпок, к меньшему числу одеял, к меньшему числу мест в каютах Балтфлот готов был всегда, к большему — не всегда. Эссен отметил это для рапорта. Что полтора часа жил с другим числом — отмечать не стал.
К одиннадцати тридцать первые шлюпки «Новика» подошли к борту «Севастополя». Поднимали спасённых прямо на главную палубу дредноута — других эсминцев для приёма стольких людей не хватало, и Эссен приказал открыть лазарет линкора и четыре орудийных каземата для временного размещения. Бахирев спустился на палубу — принимать. Эссен остался на мостике: его дело было наверху.
Он смотрел, как одного за другим поднимают по штормтрапу — верёвочной лестнице с деревянными перекладинами, сброшенной вдоль борта, — людей в мокрой одежде, синих от холода, иногда завёрнутых в одеяла «Новика», иногда — в чём были.
Старик с длинной седой бородой без головного убора — его поднимали на руках, он не держался. Женщина в сером пальто, с длинной, распустившейся после воды косой — она держалась сама, поднималась, у борта оглянулась на воду. Двое мальчишек лет по двенадцать — чернявые, по виду поляки, прижавшиеся друг к другу. Мужчина лет сорока в куртке углекопа, ступил на палубу и встал, не говоря, — ждал, пока ему скажут, куда идти.
Эссен считал — не головы, а мелкие детали: кто сам, кого на руках, кого молча. Он делал это, потому что так устроена была его профессия: считать то, что другие не считают. Не потому что любил считать. Потому что иначе цифра «семьсот девяносто два» была не цифра, а абстракция, а абстракцию нельзя ни спасти, ни похоронить.
К двенадцати «Львица» подошла к борту. Страхов поднялся по забортному трапу — лёгкой лестнице, опущенной с высокого борта дредноута, — с непокрытой головой, в чёрной кожанке, мокрой от брызг; сапоги скрипели. На мостике отдал честь — Эссену и Бахиреву.
— Старший лейтенант Страхов. «Львица». Разрешите доложить.
— Борис Сергеевич, — сказал Эссен ровно. — Докладывайте.
Страхов говорил быстро, коротко, по-военному.
— Две торпеды первого залпа. Первая — попадание в головной транспорт, с углём. Вторая — мимо. Петров выровнял глубину, перешли на боевой курс для кормовых. Первый радиосигнал шёл ошибочный — что попали во второй; это Петров поправил после всплытия, с мостика. Первый.
Эссен слушал, не шевелясь.
— Второй транспорт...
Короткая пауза. Не остановка — одна лишняя доля секунды перед следующим словом. В этой доле секунды Эссен увидел, как у Страхова дёрнулось адамово яблоко: один раз, почти незаметно.
— ...с палубным грузом, — продолжил Страхов ровным голосом, — получил торпеду из кормовых в шесть двадцать одну. Пошёл ко дну за сорок минут. Миноносец прикрытия пытался таранить перископ; дали третью торпеду, повреждение, снят эсминцем «Гром».
Он смотрел Эссену в глаза так, как положено младшему офицеру старшему при докладе, — не дольше и не короче. Лицо было бледное от сорока часов без сна, круги под глазами, рука у козырька держалась ровно. Только короткая пауза между «первый» и «второй» проговорила то, что устав не разрешал проговаривать.
Эссен слушал и кивнул в конце.
— Благодарю, старший лейтенант.
— Есть.
Ни один из них не назвал трюмов. Ни один не назвал людей. Ни один не назвал цифры. Оба были по уставу; у них было право молчать внутри благодарности, и они оба им воспользовались.
— Петрову передайте устно: благодарю и его.
— Есть.
Страхов замялся — на секунду, на полсекунды, — и вот в этой полусекунде было другое, не доклад. Эссен подождал.
— Николай Оттович. У нас на лодке боцман — старовер. Его на молебне сегодня… я бы хотел, чтобы вы предупредили отца Иннокентия. Он не перекрестится троеперстно. Только двуперстно.
— Отец Иннокентий это знает, Борис Сергеевич.
— Да. Я о другом. Знаете, какие сейчас настроения на берегу — по церковной линии. Я боцмана ни в какие списки ставить не хотел бы, если что.
Эссен посмотрел на Страхова. В мутном октябрьском утре лицо зятя было бледным — не от страха, от сорока часов без сна на тесной лодке, от боевого напряжения, которое отпускает за пять минут, а потом обрушивается усталостью, — но он говорил спокойно и без жалобы.
— Хорошо, — сказал Эссен. — Я распоряжусь. Боцман будет стоять на молебне так, как он считает нужным. Что бы там ни ходило на берегу — не ваша забота. Ваша — лодка.
— Благодарю, Николай Оттович.
— Спускайтесь. Отогрейтесь. Через полчаса — снова нужны будете.
— Есть.
Страхов повернулся и пошёл с мостика вниз, к трапу. Эссен проводил его глазами — одну-две секунды, не больше, — потом снова поднял бинокль. На воде последние шлюпки возвращались к эсминцам.
* * *
Ветер к часу дня стих, море лежало серое и гладкое, лёгкий снег шёл не прямо, а со зюйд-веста, — служить на палубе молебен после удачного дела было удобно. Служили молебны на русском флоте со времён Ушакова; этот обычай давно стал частью корабельного устава и исполнялся настолько привычно, что мысли о нём как о ритуале ни у команды, ни у офицеров, ни у адмирала не оставалось. Сегодня исполнить было легко: команда работала с шести утра, устала, но дело было доброе, и молебен после доброго дела никого не утомлял.
Палубу прибрали. На полубаке — верхней носовой площадке, между первой и второй башнями, — поставили переносной аналой, покрытый красной парчой; на нём — крест, Евангелие, две свечи в латунных корабельных подсвечниках под стеклянными стаканами. Слева от аналоя стал отец Иннокентий в епитрахили; справа — матрос-диакон с кадилом, позади — псаломщик со служебником. Ветер был слабый, свечи держались.
Команду построили по расписанию: офицеры — от кормы аналоя, в две шеренги; унтер-офицеры — за ними; матросы — далее, на всю длину полубака, до носовой башни.
Часть спасённых — те, кто твёрдо стоял на ногах, — собралась у левого борта своей группой, в одеялах и корабельных бушлатах, данных на время с каптёрок «Севастополя». Они не строились — просто стояли, смотрели. Пожилая женщина с распущенной длинной косой перевязала её шерстяной ниткой, которую ей кто-то дал из матросского запаса. Двое мальчишек-поляков держались за руки. Мужчина в куртке углекопа стоял отдельно, с прямой спиной, не перекрестился ни разу — он был, насколько Эссен разобрал по короткому разговору с Бахиревым, католик, и без ксёндза креститься на православном молебне не хотел.
Эссен, увидев это издалека, никого не заставил.
Сам он стоял на мостике — адмирал по уставу молебен посещает, но не в строю: на своём месте, в адмиральской шинели, с папахой в руке. Бахирев — на полшага позади. Ренгартен — за ними, с Павловым и штабом.
Иннокентий начал. «Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков.» Псаломщик отозвался «Аминь». Пошёл обычный чин благодарственного — девяностый псалом, тропарь Богородице, молитва Спасителю о даровании победы и спасении от потопления. Иннокентий служил быстро, без затяжек, на тех интонациях, которые за двадцать лет Эссен различал, как различают голоса домашних из соседней комнаты: он знал, когда Иннокентий спешит, когда сердится, когда устал, когда — как сегодня — служит по-домашнему, ровно, с тем покоем, который бывает у человека после хорошей работы.
На «ныне отпущаеши» крестилась вся команда. Эссен, стоя на мостике, наложил на себя крест троеперстно, как всегда; Бахирев — троеперстно; Ренгартен — троеперстно. В строю матросов — троеперстно, сотни рук, мелким, одновременным движением, сверху вниз, справа налево, медный блеск пуговиц, пар от дыхания в октябрьском воздухе.
Кроме одной руки.
В третьем ряду, слева от прохода, среди матросов «Львицы» — лодка дала на молебен девять человек из свободной вахты, Страхов встал сзади рядом с Петровым, — стоял невысокий, крепкий боцманмат, лет сорока с небольшим, с чёрной, как воронёное железо, бородой-лопатой, с широкими плечами и с тем прямым, спокойным взглядом, который бывает у людей, привыкших не отводить глаз.
Он крестился медленно, двумя пальцами — указательным и средним, сложенными вместе, — поклонялся глубоко, земно, чуть не задевая лбом палубу. Никонианского троеперстия его рука не знала. Поклоны он клал там же, где и вся команда, — но крестное знамение у него ложилось чуть не в такт с остальными.
Эссен увидел. Рука в перчатке, державшая папаху у бедра, на долю секунды сжалась крепче, чем нужно было, — и отпустила. А увидев — перестал смотреть. Не демонстративно — просто перевёл глаза на другой конец строя, на кормовую башню, на тёмную стенку батареи, где стояли раненые, и там остановился. Бахирев рядом ничего не заметил — или заметил, но держал своё лицо таким, чтоб было не прочесть. Бахирев знал о старовере на «Львице» — Страхов докладывал ему перед походом.
Молебен кончился. Иннокентий вышел из-за аналоя, обошёл по борту с крестом, осенил команду — сначала корму, потом бак, потом спасённых у левого борта. Многие из спасённых перекрестились — кто троеперстно, кто двуперстно; одна пожилая латышка с длинными сухими пальцами молча склонила голову — по-лютерански, не крестясь, одним коротким поклоном. Иннокентий благословил всех одинаково: ни на ком не задержался дольше, чем на другом, и ни на ком не обошёл глазом торопливо. Это была его работа — видеть людей одинаково.