Григорий Павленко – Из глубины (страница 11)
Эссен кивнул, не поднимая глаз от тарелки. Пароход, не вышедший на связь, — обычное дело в Северном море в октябре: шторм, поломка, ошибка радиста. Не боевая информация. Ренгартен зачитал потому, что Эссен утром сказал: о западе — сразу. Правильно зачитал.
— Приобщи к сегодняшней папке.
— Есть.
После обеда Эссен поднялся к себе в каюту на шлюпочной палубе. Каюта командующего на «Севастополе» была просторной по меркам корабля: письменный стол с зелёным сукном, узкая койка за ширмой, кресло, шкаф с книгами, портрет Макарова в серебряной рамке на переборке и — рядом — небольшая фотография Маши в деревянной рамке, снятая в Ревеле летом четырнадцатого, накануне войны: Мария Михайловна стоит в саду, в светлом платье, прищурилась от солнца, смеётся.
Эссен смотрел на эту фотографию раз в день, мимоходом, — и потом не смотрел весь день.
Сел к столу. Открыл папку утренних сводок. Прошёл их: минное заграждение у Оденсхольма — без изменений; уголь на «Гангуте» — с запасом на одиннадцать суток экономного хода; больных на флагмане — четверо (пневмония, цинга, два катара); рапорт Непенина о западном эфире — подробно, с пометками часов, — Эссен прочёл дважды, подчеркнул карандашом одну строку о бельгийской береговой станции в Ньюпоре, где четвёртый день тишина. Закрыл папку.
На столе лежало начатое вчера письмо Маше. Три строки: «Маша, сегодня выхожу в море на двое суток. Вернусь к четвергу. Если Антоний прислал записку из Ревеля — передай, что я читал.»
Дальше он не знал, что писать. Обычно после фразы про Антония шла фраза про погоду в Ревеле. Но в Ревеле была та же погода, что здесь, и Маша знала её из окна лучше, чем он через бинокль, и писать про неё — значило признать, что писать больше нечего. Эссен отложил перо. Он допишет письмо завтра, когда вернётся. Тогда появится, о чём.
Он лёг на койку — в тужурке, расстегнув только верхнюю пуговицу, — и закрыл глаза. Машинное гудело под переборкой, винт шёл ровно. Качка была лёгкая, привычная, почти домашняя. Эссен умел спать на таком ходу стоя, если надо; лёжа — не всегда.
Он не спал. Он лежал и думал о Борисе.
Борис Страхов пришёл в семью через Машу: дочь Мария — тихая, похожая на мать, — вышла за него летом тринадцатого, за год до объявления войны. Мальчику Николеньке, внуку, было уже два с половиной; Борис в последний раз видел сына летом, в Петрограде, на три дня увольнения. Мальчик отца почти не знал. Эссен не знал внука — видел дважды, оба раза в Петрограде.
Это было обычно. Это было у всех. На флоте семьи становились подписями на редких письмах; живые лица — собирались из фотографий. Эссен об этом не думал как о жалобе. Он об этом думал как о факте, к которому привыкнуть нельзя, но с которым можно сидеть молча.
Страхов сегодня в восемнадцать ноль ноль займёт позицию у Риксхёфта. В шестнадцать часов лодка погрузится на перископную глубину — под воду по самую рубку, так, чтобы над поверхностью оставалась только тонкая стальная труба перископа; в двадцать три — ляжет на грунт, на морское дно, с заглушенными двигателями, и будет ждать рассвета; утром, за час до подхода конвоя, всплывёт на перископ.
Капитан — Петров, моряк опытный, с русско-японской, Эссен знал его по Порт-Артуру. Страхов — старший офицер, отвечает за торпедный отсек, за расчёт торпедного треугольника — геометрии выстрела по идущей цели, — за первый залп. Если Петров выйдет на правильный курс — Страхов выстрелит.
Это всё. Это было ремесло. Это не было ни большим, ни малым; это было то, за что Страхов получал жалование и к чему готовился шестой год, начиная со школы подплава на «Онеге».
Эссен открыл глаза. Потолок каюты — белилы, одна железная скоба, лампа на цепочке. Вентилятор гудел в углу. Качка шла справа налево, ровно, на пять градусов.
Он прислушался. Машинное шло ровно. Скрип переборок — привычный. Винт резал воду своим обычным шагом. Всё — как должно.
Но не так. Не правильно.
Он не смог бы сказать, что именно. Тело поняло раньше слуха: что-то в ровном гудении корабля сдвинулось на одну ноту, которой там никогда не было. Эссен задержал дыхание. Лежал, не шевелясь. Слушал на той глубине внимания, на которую выходил в бою перед залпом.
Откуда-то из глубины корпуса — из-под переборки, из-под пола, ниже уровня машинного — пошёл тонкий, протяжный стон металла. Не скрип, который даёт сталь под волной. Длинный, с изгибом, — и Эссен знал, откуда этот звук. Железный петух-флюгер на крыше отцовского дома в Нарве в ветреные ночи стонал ровно так — длинно, с изгибом, поворачиваясь на шпиле над коньком, — и мальчишкой Николай лежал в спальне под самой крышей, слушая, когда тот начнёт снова. В каюте командующего дредноутом Балтфлота такого звука быть не могло.
Вдруг на одной из волн качка пошла не туда. Не сильнее и не слабее — просто в другую сторону. На такт, на долю секунды — и снова справа налево, как должно.
И одновременно в каюте пахнуло. Сухим, пустым, земляным — как из октябрьского погреба, где с лета не вынимали картофель. Эссен знал этот запах — такой стоял в подвале его отцовского дома в Нарве в восемьдесят первом, когда он, мальчишкой, открывал дверь в подпол и там было темно, и надо было доставать лампу. В каюте командующего дредноутом Балтфлота такому запаху места не было.
Что-то дрогнуло в углу, где стоял шкаф с книгами. Не очертание, не форма — движение, которое мог бы дать сквозняк, если бы в закрытой каюте был сквозняк. Эссен взглянул — и там уже не было ничего; только тень от лампы на цепочке, и шкаф, и книги за стеклом.
Эссен сел. Правая рука осталась на одеяле, но пальцы сжались и разжались раз. Он дышал через нос, медленно. Слушал.
Вентилятор гудел, как гудел. Машинное шло ровно. Качка — справа налево, пять градусов. Запаха больше не было. Стона — тоже.
Он встал, прошёл к шкафу, провёл ладонью по стеклу. Холодное, обычное. За стеклом — книги: Макаров, Гопман, английский лоцманский справочник, корабельный устав четырнадцатого года. Всё на местах. Он посмотрел в угол потолка над шкафом. Потолок был потолок.
— Крысы, — сказал он сам себе, в пустую каюту. — Чёрт их возьми. Надо боцману сказать, чтобы травили.
Назвал — значит крысы. Крысы и были. Эссен вернулся к койке. Лёг. Не закрыл глаза сразу.
Он пролежал так до шести вечера, не заснув. Слушал. Пытался уловить, даже сам не понимая что. В шесть пришёл вестовой с чаем и с радиограммой от «Новика»: «Эсминцы на фарватере конвоя, позиция занята, немецкого движения нет.» Эссен прочёл, кивнул, отослал.
К девяти он перечитал папку утренних сводок ещё раз. К одиннадцати — вышел на мостик.
Ночь стояла безлунная, с низкой, быстро бегущей облачной пеленой. В разрывах пелены — ничего. Эссен посмотрел дольше, чем положено смотреть командующему, который вышел на мостик посмотреть обстановку: Полярная должна была стоять в норд-норд-вест, над «Гангутом»; Орион — на зюйд-осте, над горизонтом; Большая Медведица — в разрывах к осту. Никого из них не было. Не облако закрыло — облако как раз разошлось, и там, где должно было быть небо со звёздами, было просто тёмное. Без глубины, без высоты. Как если бы небо за пеленой кончилось.
Он был не один, кто это заметил. Бахирев стоял у левого крыла с опущенным биноклем; бинокль к небу не поднимал — через бинокль звёзд не находишь, это и без него знаешь. Вахтенные на сигнальном мостике смотрели в небо только когда положено смотреть по вахтенному распорядку, и только столько времени, сколько положено. Рулевой в боевой рубке держал курс по магнитному компасу, хотя в обычную ночь, если пелена разойдётся, моряк сверяет курс по звезде — это привычка старше устава.
Первые ночи после девятнадцатого это ещё списывали на облачность — на шторм, на октябрь, на сорокавёрстную пелену, которая по прогнозу Лонгхоупа должна была уйти к утру. Через трое суток пелена не ушла. Через пятеро — перестала быть объяснением. Сегодня уже никто не списывал.
Но и вслух никто ничего не говорил.
Эссен перевёл взгляд на воду. «Гангут» шёл в полумиле за кормой, определяясь по синему кильватерному огню. Ветер четыре балла, качка легче дневной. Море — тихое тем особым напряжённым ночным покоем, который бывает перед утренней работой: уже не день, ещё не бой.
В ноль три «Львица» передала шифром, через «Новика» на линкор: «Лодка на грунте, сорок метров, цель в расчётной точке. Готова к подъёму в пять сорок пять. Подпись — Петров.»
— Принято, — сказал Эссен. — Отвечайте: «Ждём».
* * *
Рассвет — если это можно было назвать рассветом — шёл медленно. Солнце не поднялось. Свет нарастал ниоткуда, ровно, сквозь плотную серо-чугунную пелену, которую и небом уже нельзя было называть: не с востока, где должен был стоять восход, и не над головой, где должно было быть пространство, — а будто сама пелена медленно отдавала его, молочно, без источника. Линии горизонта не было. Разницы между водой и тем, что стояло над ней, не было тоже.
«Севастополь» с главными силами лежал в циркуляции мористее Ирбенского пролива, в пятидесяти милях к норду от зоны атаки, — в точке, откуда в случае надобности можно было бы выйти на линию конвоя за три часа. Эссен стоял на крыле мостика. Бахирев рядом. Ренгартен в рубке связи, за переборкой, с двумя радиотелеграфистами. Эфир пах железом, горелым воском предохранителей и каменным углём.