18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 7)

18

Итак, о «друзе».

Писать об этом теперь, с вершины жизни, и легко и трудно. Легко потому, что она вся на виду, как друза горного хрусталя, со всеми ее и крупными и мелкими кристаллами, трудно — потому что во всем этом нужно разобраться и отделить бытовую мелочь от главного, что определяет дальнейшие судьбы человека и пути его развития.

На это толкает меня и сама жизнь, и ее требования.

Много позже, в дни моего 75-летия, я получил большое и откровенное письмо от подростков, воспитанников трудовой колонии. Осознавая теперь свои былые ошибки, они хотят «взвесить свою прошлую жизнь и, выйдя на волю, начать жить сначала» и в то же время признают, что «мы многому не верим, что внушают нам учителя и воспитатели, нам кажется, что нам туманят головы».

И вот после таких признаний они обращаются ко мне:

«Вы прожили трудную долгую жизнь, захватили жизнь и при царской власти. Как Вам удалось и что Вам помогло не потерять себя в жизни, а стать человеком, да еще каким известным писателем? Если сможете, Григорий Александрович, то, пожалуйста, ответьте, как же все-таки выйти на правильный путь жизни?

Вопрос трогательный в своей интимности и в то же время наивный — ведь жизнь-то была другая, совсем-совсем другая — и общая и моя личная, — и я не знаю, в какой степени она может быть поучительной для современного поколения. Но в конце концов все поучительно, было бы желание учиться.

Так я примерно и сказал своим юным друзьям — и об ошибках своих и их преодолении, о формировании характера и вообще о кристаллизации. Было, конечно, по-разному: были и глупости, были ошибки и были соблазны, обыкновенные ребячьи соблазны.

Я, например, не курю, но не по святости, а потому, что накурился один раз на всю жизнь. Было это так.

Я жил на частной квартире вместе с тремя другими подобными мне ребятами. И однажды — мне тогда было 11—12 лет — мы, четыре друга, решили курить. Ну, курить так курить. Я купил пачку папирос, как сейчас помню — «Трезвон», и закурил, сжигая одну папиросу за другой. Получилось отравление; я потерял сознание, меня рвало, меня отливали водой — и все, с курением было покончено на всю жизнь.

Я, можно сказать, не пью, если не считать двух рюмок в каких-то торжественных случаях. Но с этим дело было сложнее.

В народе живет правило: о мертвых плохо не говорят. Об отце тем более. Но ради благой цели я это правило нарушу. Пусть он простит меня.

Отец мой, рано овдовев, второй раз не женился, и его личная жизнь пошла кувырком — он стал все больше и больше пить и по поводам и без оных.

Все это сначала огорчало меня, потом возмущало и вызывало протесты и все больше и больше обострявшиеся и углублявшиеся, переходившие на другую, уже идейную почву конфликты. Нет, за это я не мог быть благодарен отцу. А из своего дальнейшего (уже писательского) опыта я заметил, что эта зараза действует двояко: одних она затягивает, других отталкивает, и я счастлив, что на меня это подействовало именно так — мне становится от всего хмельного в конце концов так противно, что я с трудом переношу сам сивушный запах.

Ну, а уж если я не пощадил отца, не пощажу и себя: был грех, я украл у него пять рублей, я их сейчас помню — маленький золотой кружочек чуть побольше теперешней «двушки» (дело было давно, до революции, и наряду с бумажными тогда ходили и золотые). Было мне тогда лет пятнадцать-шестнадцать. Как это получилось, я и сам в точности объяснить не могу. Ну конечно, соблазны, желание шикнуть, блеснуть, прокатиться на извозчике-«лихаче» с дутыми резиновыми шинами, сходить лишний раз в кино (по-тогдашнему: синематограф), взять билеты в театр, обязательно в первый ряд, угостить девочек. В общем — чепуха. А деньгами отец меня не баловал, давал на завтраки, на баню и еще кое-что по мелочи, и потерянный перочинный ножичек или разорванные штаны я переживал как трагедию. И мне, кстати сказать, рано пришлось давать уроки вплоть до начальника полицейской части, которому, видите ли, нужно было сдавать геометрию для получения очередного чина.

И вот захотелось шикнуть по-большому. Обычные ребячьи бредни.

Но главное было не в этом. Главное в том, что отец заметил пропажу и спросил меня:

— Ты не брал у меня деньги?

— Нет, что ты! — ответил я с захолонувшим сердцем.

Отец ничего не сказал на это. Он только посмотрел мне прямо в глаза и отвернулся. И я до сих пор помню и этот поворот головы, и этот взгляд.

И еще раз я запомнил такой взгляд, когда, при переходе в какой-то класс, получил переэкзаменовку на осень по злосчастной латыни с ее Титом Ливием, будь он неладен, и, забыв об этом, радостный приехал домой, радостный оттого, что кончился год и я опять в своей Городне. Но когда я, вспомнив, признался в этой переэкзаменовке, отец опять посмотрел на меня и опять ничего не сказал. И эти безмолвные взгляды его я помню лучше, чем те два подзатыльника, которые я получил от него когда-то. За это я благодарен ему.

Я благодарен ему за то, что он не сделал меня барчуком, за то, что он не сделал меня потомственным поповичем и, вместо своего «ведомственного» духовного училища, отдал в светскую «казенную» гимназию. Я благодарен ему за то, что он никогда не натаскивал меня в «божественных» вопросах, за то, что привил мне широту взгляда и способность мыслить. «А почему ты так легко соглашаешься со мной? — подзадоривал он меня в наших разговорах. — Ты спорь, спорь!» Я благодарен ему за разные мудрые сентенции то из Некрасова («Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано»), то из священного писания («Если ты будешь не горяч и не холоден, а тёпел — изрину тебя из уст моих»).

Из украденных пяти рублей я прокутил рубля полтора, не больше, на остальные накупил книг.

Теперь о книгах и о всем прочем, что, как теперь представляется, и помогло мне «не потерять себя в жизни». Если сказать обобщенно, это интересы, духовные интересы, которые, постепенно углубляясь, приглушали и не давали развиваться разного рода соблазнам и низменным склонностям, присущим человеческой натуре.

Я не хочу впадать в преувеличения и приукрашивать себя, было, конечно, разное — и удовольствия и развлечения, были танцы — и вальс и огненная мазурка, которым обучал нас стройный, и «кавалеристый», и даже «ухажористый», как мы о нем говорили, старичок, был Нат Пинкертон и Ник Картер, «гений» американского детектива, был городской сад с военным оркестром и разношерстной гуляющей публикой, и, конечно, были гимназистки, предмет тайных, хотя и не очень ясных мечтаний.

Но внутри всей этой гущи, а то и шелухи жизни продолжали расти те основные, определяющие «кристаллы», которые завершали формирование «друзы» — накапливание знаний, возникновение проблем, диктуемых возрастом, жизнью и временем, и какие-то попытки их самостоятельных решений и поисков жизненных путей.

Нет, я никак не думал тогда о писательстве, хотя скрытые ростки этого греха прорывались сами собой. Для рукописного ученического журнала я написал, например, рассказ «Муха» — о чем, не знаю и, кроме заглавия, ничего не помню. Знаю только, что среди гимназисток мои акции тогда основательно поднялись. А среди товарищей, даже из других классов, они поднялись из-за моих сочинений, и классных, и особенно домашних, на вольные, свободно выбранные темы, которые любил нам задавать наш учитель литературы Н. С. Семеновский. Из этих сочинений мне запомнились два, в которые я действительно, как помнится, вложил много пыла души. Одно из них на тему: «Западничество и славянофильство, как выражение русского самосознания». Получилось оно у меня — это видно из самого заглавия — не в меру углубленным и большим — на двух сшитых вместе тетрадях, и, когда Николай Семенович, после проверки, раздал эти сочинения в классе, он сказал:

— За это сочинение я мог бы поставить пять с плюсом. Но сейчас идет война (это была еще первая империалистическая война), керосина нет, и такие большие сочинения читать трудно. Поэтому плюс я снимаю и оставляю просто пять.

Второе сочинение было тоже на непомерно широкую, вытекавшую из тогдашнего круга моего чтения тему: «Личность (не то «человек», сейчас уже не помню) у Достоевского, Ницше и Горького».

Это было в 7—8-м классе, то есть в 1916—1917 году.

А вот так называемая общая в 132 страницы тетрадь в потрепанном от времени коленкоровом переплете. На титульном листе ее начертано: «Полное собрание сочинений Г. А. Покровского. Том первый». (А поверх этого — позднейшая ироническая надпись карандашом: «А вы говорите!») На обратной стороне листа оглавление: 1. «Не все коту масленица», пиеса в 5 действиях (еще с «ятем»); 2. «Принял гостей», комедия; 3. «Тише едешь, дальше будешь», тоже комедия, и 4. (самому не верится!). «1812 год», пиеса тоже в 5 действиях с Кутузовым («А будут они у меня лошадиное мясо есть!»), Бородинской битвой, столетие которой только что было отпраздновано всей Россией, и с Наполеоном, тщетно ожидающим на Поклонной горе депутацию с ключами от Москвы. Датировано все это 1913 годом, то есть когда мне было 14 лет от роду.

А вы говорите!

А потом я купил на толкучке, у знакомого букиниста, иллюстрированный журнал «Нива» за 1904 год и на этой основе хотел писать тоже пиесу о русско-японской войне.