18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 69)

18

Так это и получилось с Есениным. В предисловии к одному из последних сборников он пишет:

«Самый щекотливый этап, — это моя религиозность, которая очень отчетливо отразилась в моих ранних произведениях. Этот этап я не считаю творчески мне принадлежащим. Он есть условие моего воспитания и той среды, где я вращался в первую пору моей литературной деятельности. Я вовсе не религиозный человек и не мистик. А реалист».

Поэтому он убеждает читателя не усматривать в произведениях этого этапа какие-то «протухшие настроения» и относиться ко всем моим иисусам, божьим матерям и Миколам, как к сказочному в поэзии».

То же самое сказано и в его автобиографии:

«От многих моих религиозных стихов и поэм я бы с удовольствием отказался, но они имеют большое значение, как путь поэта до революции».

В том-то и дело — пройденное невозвратимо и отказаться от него нельзя, потому что все это и составляет путь поэта в его объективной целостности. А потому заглянем, хотя бы мельком, в это пройденное.

Есенин повез в Петербург свои первые пробы пера, полные деревенских запахов и деревенской мистики.

Что он там встретил?

Атмосферу идеализма, мистики и эстетства, которой дышало подавляющее большинство предоктябрьской литературы и которая, конечно, захватила Есенина. Об этом кое-что рассказывал мне потом в личных беседах Сергей Митрофанович Городецкий, сборник стихов которого «Ярь», тоже наполненный полуязыческими-полурелигиозными образами, еще в деревне оказал на Есенина некоторое влияние и которому, по его словам, первоначально посвящалась и «Радуница», первая книга стихов молодого поэта. Но в интересах документальности сошлюсь на воспоминания самого Городецкого, напечатанные в свое время в «Новом мире» (1926, № 2).

«Что дал я ему? — спрашивает автор. — Положительного — помощь в первых литературных шагах. Отрицательного — много больше: все, что воспитала во мне тогдашняя литература питерская — эстетику рабской деревни, красоту тлена и безысходного бунта. На почве моей поэзии, так же, как Блока и Ремизова, Есенин мог только утвердиться во всех тональностях «Радуницы», подслушанных им еще в деревне. Стык наших питерских литературных мечтаний с голосом, рожденным деревней, казался нам оправданием всей нашей работы и праздником какого-то нового народничества. Нам казалось, что празднуем мы, а на самом деле торжествовала свою победу идеалистическая философия, теория нисхождения Вячеслава Иванова, который тоже весьма сочувственно отнесся к Есенину. Но была еще одна сила, которая окончательно обволокла Есенина идеализмом. Это — Клюев… Он был лучшим выразителем той идеалистической системы образов, которую нес в себе Есенин и все мы. Но, в то время как для нас эта система была литературным исканием, для него она была крепким мировоззрением, укладом жизни, формой отношения к миру».

Можно ли после этого всерьез принимать «самоотвод», сделанный Есениным своей поэзии первого и второго периода, и тем более совсем несерьезное заявление, что он может написать и атеистическую поэму?

Да и можно ли отнять или изъять у Есенина его религиозные стихи и кастрировать, таким образом, противоречивое, сложное, и именно сложностью этой и богатое, творчество поэта без нарушения и даже разрушения его как органического художественного целого?

Попробуйте-ка отделить религиозный вопрос от всего творчества у Достоевского. Что останется от этого мирового гиганта, так как религия, именно как мироощущение и мироотношение, была тем центральным узлом, где сходились для него все острейшие проблемы современности?

Так же и Есенин. Художественное произведение, а тем более целый творческий период у настоящего, большого художника должны пронизываться единой руководящей, философской, я бы сказал, мыслью, единым настроением, системой образов, должны отражать в себе симпатии и антипатии, взгляды и настроения автора, его «приятия» и «неприятия» — одним словом, должны являться художественно цельным единством мировоззрения и мироощущения. Все это в его философской цельности или раздвоенности, в борьбе, сомнениях и колебаниях, а временами даже в полном хаосе мы и считаем творчески принадлежащим поэту.

Вот эта, лишенная упрощенчества, позиция и легла в основу той моей книги о Есенине, есенинщине и религии. Нет, не одна только лирика, клены и белые березы, не одни рязанские просторы составляют цельность и ценность поэзии Есенина. Это куда более сложный и, я бы сказал, трагедийный путь через крутые виражи и острейшие противоречия эпохи, в которой он прожил свою до обиды короткую, но такую звучную жизнь. И чувство Родины, основное в его творчестве, соответственно менялось и углублялось в разные периоды этой сложной жизни.

Край ты мой заброшенный, Край ты мой пустырь, Сенокос некошеный, Лес да монастырь.

Этот общий тон, созвучный Тютчеву («Эти бедные селенья»), Блоку («Россия, нищая Россия!»), являясь исходным в есенинском восприятии России, над которой слышится «трепет ангельских крыл», резко меняется, когда «задремавшая Русь» проснулась и «кроткая Родина» показала себя в огневом семнадцатом году.

Небо — как колокол, Месяц-язык, Мать моя — родина, Я — большевик.

Революция принята сразу и без остатка, и уж коли так, —

Да здравствует революция На земле и на небесах.

Но подлинная революция шла своими, земными путями, она разбила мистический ореол, которым окружили ее горячие головы, показав свое настоящее суровое лицо. И поэт задумался:

О, кого же, кого же петь В этом бешеном зареве трупов? Кто это? Русь моя, кто ты? Кто?

Возникают новые опасности — образ Америки с ее «чугунной радугой» и «шляпками гвоздиными» вместо звезд, «Железный гость», «Стальная конница», победившая живых коней. Одним словом — «Трубит, трубит погибельный рог».

И поэт перестает понимать:

С того и мучаюсь, что не пойму, Куда несет нас рок событий.

Поэт совсем растерялся:

И я склонился над стаканом, Чтоб, не страдая ни о ком, Себя сгубить В угаре пьяном.

Это положило начало тому, что в то время было названо «есенинщиной».

Но не век буре шуметь — пошумит и уляжется.

Стой, душа, мы с тобой проехали Через бурный проложенный путь. Разберемся во всем, что видели, Что случилось, что сталось в стране…

А в стране, тем временем, мужики сидят у съезжей избы и «свою обсуживают «жись», бывалый красноармеец «рассказывает важно о Буденном», а

С горы идет крестьянский комсомол, И под гармонику, наяривая рьяно, Поют агитки Бедного Демьяна, Веселым криком оглашая дол.

И вот — трагедия отрыва от идущей мимо него жизни той самой Родины, которую он так любил и воспевал во всю силу своего искреннего и честного таланта.

В своей стране я словно иностранец. В этом мире я только прохожий.

Разве не трагедия?

Поэт что-то хочет понять и осмыслить:

Давай, Сергей, За Маркса тихо сядем, Понюхаем премудрость Скучных строк.

Но в эти усилия, в бодрую и радостную песнь современности все настойчивее врываются нотки тяжелых раздумий:

Друзья! Друзья! Какой раскол в стране, Какая грусть в кипении веселом!

В довершение всего развивается болезнь, художественно воплотившаяся в полумистическом образе «Черного человека» — «Я и разбитое зеркало».