18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 71)

18

Все эти вопросы варьировались и переплетались у Достоевского и Толстого, и за всеми ими, как это очевидно, скрывались коренные вопросы назревающей революции, выражавшиеся только в очень абстрактной идеологической форме.

Разрешались эти вопросы, конечно, в отрицательном для революции направлении. Ни Достоевский, ни Толстой не признавали, вернее, боялись революции, уходя от нее в расцвеченные их творческим гением дебри религии, но пути их были различны.

Достоевский идет от сентиментально-гуманистической жалости к «униженным и оскорбленным», доходит до бунта против «старухи процентщицы», против всей «мировой ахинеи», поднимает руку на весь мир зла и несправедливости, чтобы «схватить все за хвост и стряхнуть к черту», но, пугаясь своей собственной храбрости, опускает руку, реальную борьбу за перестройку мира подменяет нравственной («победи себя и победишь мир»), на место политики ставит очищенную религию и «так-таки пятками вверх» бросается в трясину религиозности и политического мракобесия.

Толстой бунтовать не думал и шел от стихийного, такого органического и полнокровного, «толстовского» принятия жизни.

Но в своем стремлении оправдать ее именем бога он вынужден был во имя этого самого бога поднять бунт против официальной церкви, самодержавия и всей его системы насилий, против противоречий между богатством и бедностью, против эксплуатации, нищеты и мучений трудящихся масс.

Одним словом, Достоевский во имя бога отказался от бунта, Толстой во имя бога поднимал бунт. Один хотел примириться, но не мог, другой не хотел бунтовать, но бунтовал. Так, каждый по-своему, два гения в абстрактной форме отражали противоречивые процессы назревавшей буржуазно-демократической революции, за которой даже и в их сознании стояла тень социальной революции пролетариата.

Поэтому, при общей ярко выраженной направленности их творчества на укрепление религии, оно содержит совершенно явные элементы, подрывающие эту религию.

Уже самый факт постановки «предвечных» вопросов в ту эпоху играл несомненную роль в деле пробуждения мысли, что я испытал и на самом себе. Есть бог или нет бога? Вопрос, который раньше был уделом Прометеев, избранных героических личностей и мыслителей, теперь ставился во весь рост перед самым рядовым читателем. Пусть сами писатели разрешали его каждый по-своему, но мысль читателя шла своими путями — перед ней ставились немыслимые раньше вопросы, раскрывались совершенно неожиданные их стороны и грани, и то, что раньше казалось нерушимым, как крепость, начинало шататься.

Стремление укрепить религию заставляло писателей очищать ее от всякой гнили. Это приводило к критике церкви, к разоблачению связи ее с эксплуататорскими классами, к вскрытию классовой роли религии.

Соответствующие места из произведений Толстого общеизвестны. Но и Достоевский дает нам немало прекрасных примеров подобного рода. Возьмите историю с Ришаром, которого провожают на эшафот с ханжескими вздохами «умри во господе». Возьмите рассказ князя Мышкина о казни, которую он видел за границей, и роли попа в этой казни. Возьмите знаменитый разговор «милой» карамазовской семейки о мистике, когда на слова Ивана, что «коли истина воссияет, так вас же первого сначала ограбят, а потом упразднят», Федор Павлович цинично заявляет: «Ба! А ведь ты, пожалуй, прав! Так пусть стоит твой монастырек, Алеша, а мы, умные люди, будем в тепле сидеть да коньячком пользоваться».

Наконец, Достоевский и Толстой, как великие писатели-реалисты, не могли не отразить и социально-психологических корней религии. Возьмите формулу Дмитрия Карамазова, что бог есть «трагический гимн подземных человеков», или не менее яркую мысль Кириллова: «Человек только и делал, что выдумывал бога, чтобы жить, не убивая себя».

Припомним потрясающий по своей психологической напряженности и жизненной правдивости разговор Раскольникова с Соней, этим «бесконечно высшим мертвецом». «Что бы я без бога-то была?» — говорит проститутка Соня, потерявшая всякую радость в жизни и ощущая ее в боге. И сопоставим это со сценой, когда Катюша Маслова после безумного бега за поездом, увозящим Нехлюдова, осталась одна, ночью, на ветру, с распущенными волосами. Эту потрясающую сцену Толстой заканчивает короткой, но многозначительной фразой: «С этих пор она уже никогда не верила в бога».

Так гениальные писатели, предчувствующие великую социальную бурю, субъективно старались укрепить религию, но объективно, силою своего художественного гения, наносили ей сокрушительные удары и этим самым, против своей воли, помогали передовым общественным силам в подготовке этой бури, в процессе расшатывания, выражаясь словами Гольбаха, «мрачного шатающегося здания суеверия».

Но буря идет, буря нарастает, и вот уже раздается ее вещий призывный клич: «Пусть сильнее грянет буря!»

Горький!

И в ответ… В ответ слышен ноющий голос собачьей старости, или, по выражению Плеханова, «бледной немочи» российской буржуазии:

Повелительное слово, Веет слово: «Умирай».

Или:

Последним ароматом чаши — Лишь тенью тени мы живем И в страхе думаем о том, Чем будут жить потомки наши?

Символизм… Он создает целую философскую и поэтическую систему, в которой субъективный идеализм (Андрей Белый) сочетается с объективным (Вяч. Иванов).

Вместо объективной действительности — переживание или потусторонняя «реальность», вместо факта — намек, вместо причинности — творческий произвол художника, вместо познания — мистическая интуиция, вместо идеи — настроение, вместо определенной догматической религии — неясное «томление к иному бытию», вместо социальной борьбы — духовная свобода и устремление ввысь, «от реального к более реальному», — таково идейное содержание искусства тех, кто «ищет дорогу на небо, потому что потерял дорогу на земле» (Плеханов).

А литература мелкобуржуазной интеллигенции тех лет (Андреев, Арцыбашев, Юшкевич), не становясь открыто на защиту религии, на все лады критиковала безрелигиозное мировоззрение, действуя методом доказательства от противного и доказывая, что жизнь без бога — сплошной ужас и отчаяние, «провал», «черная дыра», убеждая отказаться от широких социальных целей и «идти своей дорогой, так, как я иду своей, ничего не утверждая, ничего не обещая, для себя отыскивая путь, зная только то, что я ничего не знаю» (Арцыбашев).

Или — устами его главного героя Санина:

— Человек стоит на вечном пути, и мостить путь к счастью — все равно что к бесконечному числу присчитывать новые единицы.

— Значит, все пустота. Значит, «ничего» нету?

— Я думаю: ничего.

Верная всей этой философии Зинаида Гиппиус в рецензии на горьковские сборники «Знание» хвалит Леонида Андреева за то, что он «тяготеет к символизму, за грани эмпирического, по ту сторону земной жизни». «Те же, — продолжает она, явно имея в виду Горького, — кто остается в своих произведениях на земле — скучны, неинтересны, мертвы».

А Горький всем этим мистическим устремлениям «куда-то» и «к чему-то» противопоставил свое ясное реалистическое восприятие жизни со всей своей яростью к «живоглотию», с презрением к мещанству, «скотному двору спокойного довольства самим собой» и со страстной уверенностью в победе Человека.

Пусть этот «трагически прекрасный Человек» — «один среди загадок бытия». Пусть «страх Смерти властно гонит Человека в темницу Веры», пусть «Слабостью рожденные три птицы — Уныние, Отчаянье, Тоска… поют ему угрюмо песнь, что он — ничтожная букашка, что ограничено его сознанье, бессильна Мысль, смешна святая Гордость», — пусть!

«Затерянный среди пустынь вселенной, один на маленьком куске земли, несущемся с неуловимой быстротой куда-то в глубь безмерного пространства, терзаемый мучительным вопросом — «зачем он существует?» — он мужественно движется — вперед и выше! — по пути к победам над всеми тайнами земли и неба».

Этой книгой, как мне казалось, я вбил последний гвоздь, по крайней мере мой гвоздь, в гроб исторически обреченного бога и на сколько-то лет успокоился, переключившись на другие, земные дела и темы — написал, и не мог не написать, «Марью», как мой творческий отклик на войну. Повестью о школе «Девятый «А», получившей теплое «добро» от А. С. Макаренко, было положено начало новому не то циклу, не то направлению в моей работе, которое затянуло меня целиком и полностью. Это — проблемы формирования человека, сначала в нормальных, школьно-семейных условиях («Повесть о юности»), затем в условиях сложных и трудных («Честь», «Трудная книга» и т. д.). Все это вызвало такую лавину читательских писем и откликов, которая меня и обрадовала и испугала — настолько все это было широко и глубоко. И я, можно сказать, забыл о всех своих религиозных спорах и исканиях, которым отдал когда-то несколько лет жизни и столько жара душевного.

Но среди широкого круга вопросов, которые, кстати сказать, еще нуждаются в обработке и осмыслении, шли письма, не просто касающиеся, а ставившие вопросы религии, связывая их с задачами воспитания, нравственности, а то и с более широкими проблемами нашего общественного развития. Я отвечал на них, порою заводя довольно интересные дискуссии, но до какого-то времени это оставалось где-то на боковых линиях моих интересов.

Я по-прежнему считал, что религия исторически обречена и эти письма и мнения являются неизбежными ее пережитками, так сказать, арьергардного порядка. Но ход жизни и наблюдения над нею показали, что точку здесь ставить еще рано — заметно увеличилась посещаемость церкви молодежью, исполнение, если не явное, то тайное, религиозных обрядов, стали появляться и нательные крестики, и молодые щеголеватые попики. Получили распространение и различные религиозные секты.