18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 47)

18

И опять самые дружеские и сердечные советы и предупреждения «друзей-приятелей». «А тебе что, писать больше не о чем?» — удивился видный критик, член редколлегии известного «толстого» журнала.

— Эта тема вне прекрасного и не может быть предметом искусства, — наставительно заметил профессор философии. — Искусство должно вдохновлять, а вдохновлять может только величественное.

— А ниспровержение низкого во имя величественного? — спросил я.

— Но в этом можно утонуть.

— Утонуть можно и в луже.

Так отвечал в «Чести» своим друзьям-приятелям писатель Шанский и думал. Он шел по улице и думал, ехал в метро и думал, сидел на собрании и думал, продолжая свой спор с друзьями и советчиками, и никуда нельзя было ни уйти, ни уехать от этих дум, и ничего уже другого нельзя было писать, потому что писать можно лишь «по должности гражданина», и книга, в результате этого, должна что-то менять, что-то ниспровергать и что-то утверждать, она должна быть двигателем жизни и «решителем всех важных современных вопросов», как писал в свое время «неистовый Виссарион».

Полезно вспомнить, в связи с этим, и Маркса с его критикой буржуазной печати, «которая опускается до уровня промысла».

«…Поэт перестает быть поэтом, когда поэзия становится для него средством, — говорит он. — Писатель отнюдь не смотрит на свою работу как на средство. Она самоцель…»

Самоцель… Это — толстовское «нельзя не писать» и «не могу молчать», это — пушкинское «пальцы просятся к перу, перо — к бумаге» и т. д., это внутренние, духовные, подлинные стимулы творчества, не промысел, а потребность, жажда, необходимость общения и воздействия, нравственная потребность души. Отсюда — искренность. Отсюда — эмоциональный настрой книги — восхищение и негодование, радость и гнев, сочувствие и тревога, «Марья» и «Честь».

«Месье Медынский! Вы пишете для нас то-то и то-то. Великолепно! Снимаю перед Вами шляпу. Но Достоевский, Короленко и Горький, думаю, были не менее талантливы, чем Ваша светлость, но они, однако, не рисовали черта углем на стене, они любили своего героя».

Это пишет мне, как он рекомендуется, представитель «шершавого народа», из заключения.

Ну что же? Очень хорошо. Возражение, критика — всегда полезная вещь. Она помогает сделать шаг к истине, оттачивает мысль и читателя и самого писателя.

«Любить человека в преступнике — это не значит любить преступника, — отвечаю я ему. — Достоевский своего Смердякова заставляет повеситься, а Раскольникова — стать на колени и покаяться. А Горький скаредного Гаврилу, поднявшего руку на поэтического бродягу Челкаша, морально убивает словом «Гнус».

Проблемы, всюду проблемы!

И в истоках «Чести» тоже лежит не какой-то нездоровый интерес к низменным, негативным сторонам жизни, не смакование и любование ими, как некоторым может казаться, а то тревожное, гражданское чувство, которое вызвали во мне эти негативные стороны и те проблемы, которые из этого вырастали.

Так родилась «Честь». Но…

Но написать книгу иной раз бывает легче, чем ее напечатать. Об этом мало кто знает, но это так. И так получилось с моей «Честью».

Писал я ее для журнала, с которым крепко был связан и на который, по правде сказать, рассчитывал. Рассчитывал на меня и журнал, если иметь в виду рядовых редакционных работников. Но решает главный редактор, и с ним у меня получился такой, совсем неожиданный разговор.

— Ни одному гению не удалось решить проблему преступности. Не удалось это и вам.

Удар в темя. Я зашатался, но выдержал.

— А я в гении не лезу — это во-первых. И решать проблему не берусь — это во-вторых. Да и вряд ли ее может решить кто-либо единолично, будь он семи пядей во лбу. Это проблема историческая, общественная, а может быть, и вечная. Но посмотреть на нее с точки зрения нашего времени, нашей эпохи и нашей жизни я считал и считаю своим долгом и своей задачей.

— Д-да-а… — неопределенно протянул «главный». — Ну, а тогда все придется основательно перестроить. Первую часть, где ваш герой делается преступником, нужно будет сократить, а вторую, где он становится опять человеком, — расширить.

— А вот этого я делать не буду, — ответил я. — Я просто не могу этого сделать. Это будет нарушением жизненной правды. А это невозможно. Вы сами писатель и сами должны это понять.

— Д-да-а… — опять протянул «главный». — Ну, а тогда что же?.. Тогда придется расстаться.

Я пожал плечами и, немного помедлив еще, видимо в подсознательном ожидании каких-то перерешений, поднялся и пошел к двери, а около двери повернулся и добавил:

— А все-таки эта книга будет напечатана, если не при мне, то после меня.

И вышел.

— Что с тобой? — спросила жена, когда я вернулся домой. — Ты же совсем черный!

— Ничего. Все образуется, — ответил я знаменитой толстовской фразой.

Но до этого было еще очень и очень далеко. Я снова и снова проверял логику моего разговора с «главным», но ошибки в ней не видел. А подлинную суть этого разговора помог мне понять товарищ, с которым он, «главный», советовался перед тем, как принять окончательное решение. «Я убоялся» — так была сформулирована эта суть. Ну что ж! У каждого своя суть.

Но недели через две-три я был приглашен в редакцию журнала «Москва». Не так давно туда был назначен новый «главный», ныне покойный Евгений Ефимович Поповкин, и, видимо, в целях формирования портфеля, пригласил группу писателей «на чашку чая». Я пошел, хотя после полученного удара больших надежд и даже планов не имел и потому помалкивал, выслушивая, что говорят другие. А когда высказались все, Евгений Ефимович обратился ко мне:

— Ну, а как вы, Григорий Александрович?

— Не знаю, — в нерешительности промямлил я. — Есть у меня одна вещица, но это на смельчака.

— А почему вы думаете, что мы не смельчаки? — спросил Поповкин, выслушав мое краткое сообщение о «Чести». — Хотите, пока вы пьете эту чашку чая, секретарь напечатает договор? Тут же и подпишем.

Такая легкость, даже поспешность меня, по правде сказать, смутила, и я растерялся.

— Подумаю.

Но что тут долго думать? Через два дня я дал согласие, а через неделю получил согласие журнала.

— Ну что ж? Будем печатать, — сказал мне от имени редакции Борис Сергеевич Евгеньев, очень уважаемый мною человек, который прежде редактировал и мою «Повесть о юности». — Практически это намечается так: четвертый, пятый, а может быть, и шестой заняты, и мы будем целиться на седьмой.

Но прошло несколько дней, и он снова звонит мне и говорит, что планы перестраиваются и «Честь» начнет печататься с очередного, апрельского номера.

А тем временем случилось вот что.

В процессе работы над «Честью» я был связан с разными судебными, прокурорскими и милицейскими органами и встречал там разных людей и разное отношение к моей работе — от резко отрицательного до резко положительного. Такое, очень доброе и сочувственное отношение я встретил в Министерстве внутренних дел, в отделе детских колоний. А они выпускали тогда даже специальный журнал, который так и назывался «Детские колонии». И вот в этом журнальчике и были напечатаны отдельные главы «Чести», ее первые публикации. А так как, повторяю, отношение к «Чести» в этих кругах было разное, то в редакцию пошли тревожные сигналы.

— Я знал, что «Честь» ваша — крепкий орешек, — сказал мне Евгений Ефимович, — но такого количества звонков, разных вопросов и запросов не ожидал. Так что будьте готовы ко всему.

И потому для предварительного обсуждения он решил собрать небольшое совещание. Люди были разные, с погонами и без оных. Голоса тоже были разные — резко «за» и резко «против». Представитель прокуратуры, например, держал длинную речь, доказывая, что книга вредная и печатать ее нельзя. Евгений Ефимович все это слушал, записывал, а потом позвал меня в свой кабинет и, решительно хлопнув ладонью по столу, сказал:

— Трусы в карты не играют. Будем печатать.

Вот почему я навечно буду признателен Поповкину Евгению Ефимовичу и его светлой памяти, и от себя и от имени советских читателей, за ту мудрость и гражданственность, которую он проявил там, где другой, тоже такой же «главный», на том же самом посту, при тех же самых обстоятельствах — «убоялся». Один решился, другой убоялся. Почему?

Личность? Или принцип, творческая позиция?

В одной откровенной беседе мне пришлось, например, столкнуться с подпольной, поразившей меня своей обнаженностью, позицией «верняка». Вот и здесь перекрестились и выявились эти два сосуществующих и противоборствующих принципа: «Трусы в карты не играют» и позиция беспроигрышного «верняка».

«Честь» пошла в печать. Четвертый номер прошел спокойно. Пятый, майский, приурочивался к Третьему съезду писателей РСФСР. А в нем появляется писатель Шанский, а с ним — вся его откровенная проблематика. Во время съезда я смотрю по газетным и журнальным киоскам — нет пятого номера, нет пятого номера. Нет!

— В чем дело? — спрашиваю у своего редактора Евгеньева.

— Ничего страшного, — ответил он. — Там в типографии с бумагой какие-то нелады, а так — все в порядке.

Но так как в это время редакционные планы уже успели перестроиться, то в публикации повести произошел естественный перерыв. Вот почему она опубликована в четвертом-пятом, а потом в десятом и одиннадцатом номерах «Москвы» 1959 года.

Почему я об этом говорю? Потому, что западная печать, например, в статье Колба «Луч света, брошенный на советскую действительность» (журнал «Сэтердей ревью» от 20 февраля 1960 года) успела засечь такое ничтожнейшее обстоятельство, как перерыв в печатании романа, и истолковать его по-своему — что «издателей стал раздражать едкий, язвительный тон Медынского», на него, мол, было оказано давление, в результате чего во второй части романа «тон его стал сдержаннее».