18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 29)

18

Бараки, куда я пришел, приткнулись к самой окраине Москвы (Карачарово), между двумя железными дорогами — Курской и Нижегородской, среди огородов и болот. Бараки деревянные. Меж двух дощатых обшивок засыпаны опилки. Они сыплются сквозь щели, от них заводятся блохи и прочая нечисть. Крыша толевая, протекает. Внутри два ряда кроватей, но тесноты большой нет.

Однако, войдя в барак, я увидел широкую картину веселья. На топчане, заложив ногу на ногу, сидел гармонист с потухшей папиросой в зубах и вел бесконечную плясовую, какую-то прыгающую мелодию, перед ним плясуны — неимоверно длинный и потому смешной русский парень, в неимоверно больших сапогах и корявой брезентовке, и маленький, подвижной и легкий, точно живчик, татарин, в штиблетах, пляшут «до последнего», кто кого перепляшет. А кругом зрители и болельщики, подбадривающие то одного, то другого. А я сам когда-то был неплохим плясуном, особенно любил «ползунка», и тоже принял участие в общем хоре ценителей и как-то незаметно вошел в общий тон и компанию. Но когда выяснилось, что я буду работать у них учителем по ликбезу, вокруг меня образовался свой кружок и начались разговоры.

— Ну, как живете?

— Да что ж? Наша жизнь комиссарская!

Ответ был явно «с подковыркой», и это обнаружилось очень скоро — непрерывным потоком полились жалобы. Жаловались все и на всё, и сначала трудно было разглядеть индивидуальности. Молодой парнишка, черный, с выдающимися надбровьями и умными глазами, говорил о механизации:

— Везде механизация, а у нас что? Вода заливает, ее «лягушкой» откачиваешь, качаешь, покуль руки отсохнут.

— Да что руки? — перебивает его мужик с отвисшею нижней губой и сонными глазами. — На то и руки. Порядка нет — вот главное. А пойдешь жаловаться, он начинает туды-сюды: «Я бы с удовольствием, но мы не можем, поскольку мы аппарат». Ему, видишь ли, и русскую горькую нельзя, дохтур не велел, говорит — для кишок вредно, портвейны пользительней. А я что? Я тоже человек и тоже кружку пива хочу.

— Одно слово: за что боролись, на то и напоролись, — подытожил все острый, видимо во всех смыслах, человек с острым носом, острыми скулами и острым взглядом.

— Вы вот что скажите, товарищ учитель: хозяева мы?

— Кто?

— Ну мы, рабочие.

— А как же? Хозяева, — убежденно ответил я.

— Я, стал быть, хозяин, а прораб приказчик.

— Ну?

— А этот приказчик хозяина-то по шапке на три веселых буквы. Так, что ли? Расскажи ты мне эту комбинацию. Я в революцию самый заводила был, помещиков громил, землю отбирал, самым первым председателем был, контрибуции брал, на фронт позвали — на фронт пошел, Сиваш аж по самую задницу переходил, а теперь я ему плох оказался. А куда пойдешь? Чего скажешь? Ведь все говорят, что приказано. Приедет на собрание представитель, ну и дует по записочке. Мужики кричат — довольно! Хватит! Слышали! А он знай свое — потому ему велено сказать. А мужики начнут свое выкладывать, понимаешь, то, что печенку разъело, — не по существу, говорят, демагогия. Нет, товарищ учитель, тут комбинация. Хи-итрая комбинация!

Так я с первого же дня попал в водоворот суждений и настроений, в которых нужно было разбираться и разбираться — что к чему и от чего?

…Это — 1928 год. А следующим летом я поехал культработником на строительство большой новой фабрики в поселке Ивантеевка, под Москвой, и попал в тот же круг суждений, настроений и проблем, только в еще более крупном масштабе, результатом чего был мой первый роман «Самстрой». Это было почти полвека назад, и роман этот, конечно, не сохранился ни в одной библиотеке, а для меня он имеет большое автобиографическое значение не только тем, что открыл мне выход в литературу, но и вообще для моего внутреннего развития и самоощущения. Это было проникновение в иное бытие, в новую социальную и очень своеобразную социальную среду и к тому же в не менее интересное время.

Первая пятилетка, первый год — вот что такое «Самстрой».

Мы строим в неконченном зданьи По шатким дрожащим лесам, С надеждой и верой в сознаньи, С любовию к будущим дням.

Этот эпиграф, взятый из подлинной, натуральной стенгазеты строителей — она так и называлась «Мы строим», предпосланный роману, кидает свой свет на весь его внутренний дух и смысл: все шатко, неоконченно, но все спаяно и надеждой, и верой, и любовью к будущим дням, в которые верит и автор, и его главный герой — строительный десятник с романтической фамилией Соколенок.

Да и вся стройка такая же романтическая по духу, хотя весьма реалистическая, почти натуралистическая по материалу.

Если сейчас современная стройка — сложный организм, порождающий и сложные проблемы, то в те годы эти сложности, пожалуй, были еще больше. Твердая кадровая прослойка постоянных строителей только еще складывалась, а основную рабочую силу составляли сезонники, временные, полурабочие-полукрестьяне, приток которых в те годы усилился, а классовый состав усложнился благодаря происходившей в деревне коллективизации. Это и нашло в «Самстрое» отражение в описании двух артелей — трудовой и кулацкой. Отсюда — острота ситуаций и конфликтов вплоть до забастовки, с которой начинается роман, и реплик, суждений и споров, прямых и острых, раскрывающих дух времени, позволивший сохранить всю искрометность этих столкновений и споров, благодаря чему сохраняется и вся острота и глубина идейно-политических процессов тех дней, без прилизывания и лакировки. А в ходе работы я пытался проникнуть в суть, в глубину этих проблем и процессов, и производственных, и социальных, а потому старался всюду быть, все видеть, все слышать и всюду «сунуть свой нос».

…Отселе я видел потоков рожденье.

Сначала я терялся в этой внешне беспорядочной сутолоке стройки, в бесконечном шуршании гравиемойки, ворчании бетономешалки, в визге лебедок, в дробной перебранке молотков, лязге железа и вспышках автогенной сварки, но потом постепенно привыкал к этому разноголосью и начал улавливать в нем свои ритмы и свой внутренний смысл. Я уже знал, где и что, на каком этаже что делается, что нужно посмотреть и с кем поговорить.

Так сами собой как-то завязывались сюжетные узлы.

Один раз, блуждая по этажам стройки, я оказался на хаотически наваленной куче теса, а глянув вниз, увидел под собой пропасть в четыре этажа. Это была явная небрежность, которая могла окончиться несчастьем…

Со сжавшимся сердцем я быстро отскочил в сторону, зато в романе уготовил эту гибель одному из героев.

Я просматриваю теперь толстую, в 200 страниц, «записную» тетрадь с наклейкой: «Самстрой». Чего там только нет!

«Ползет стена — аврал».

«Сплинклерная система».

«Беременная колонна».

«Температурный шов».

«Простои. Общий процент 9,35 %. Причины — отсутствие энергии, отсутствие воды, порча механизмов, завал шахты, дождь, отсутствие материалов».

И проблемы, мысли, споры и наблюдения. Вроде «За человеческой борьбой кроется борьба классов».

Но особенно любил я свободные вечера, когда можно было зайти в любой барак, присесть на какую-нибудь кровать, точнее — топчан, и слушать вольное течение жизни, ее гомон и воркотню, все, что говорит народ, когда остается наедине с самим собой.

«Ты не смотри, что все они в брезентовках ходят, а разберись, что у них под брезентовками бродит», — сказал мне один тихенький, но, видимо, мудрый, как он сам про себя говорил, «молчок-старичок». Следуя этому совету, я вслушивался и вдумывался в то, что видел и слышал вокруг себя, и мысль моя, подстегиваемая, точно горячими бичами, бесконечными жалобами и спорами рабочих, билась, как в тисках, силясь отделить правду от неправды и стараясь нащупать ту едва уловимую грань, где количество переходит в качество, самокритика — в критику, критика — в недовольство, недовольство — в клевету. Иногда я не выдерживал и ввязывался в разговор со своими стандартными, ничего не означающими советами.

— Жаловаться нужно, добиваться! Советские законы за вас.

Но в ответ получал или пренебрежительный до безнадежности взмах руки, или злой отпор.

— Э-э-э, законы! Вера в Иерусалиме, справедливость на дне моря с якорем лежит, а закон у секретаря на пуговицах. Как была бюрократизма, так и есть, и нету у рабочего человека ни на что надежи. Эх, грех девятый!

Боже мой! Сколько же боли накопилось в душе у человека!

Особенно тронули меня одни глаза — большие, по пятаку: водянистые, с каким-то болезненным, полусумасшедшим блеском. Они почему-то заставляли чувствовать себя в чем-то без вины виноватым и нести за что-то какую-то ответственность. И только постепенно я стал постигать, что есть люди, несущие в себе груз прошлого: раз ему отказали в восьмушке махорки, он уже зло на весь мир затаил и тогда, в этой злости, может броситься очертя голову, куда и сам не хочет. А в то же время, думалось мне, нет ли у нас того, что не дает выправиться этой больной душе, а может быть, даже наносит ей новые раны? И кричит в ней, может, не уходящее вчера, а неосуществленное завтра.

Это — больные. А есть болеющие.

— Правильный рабочий — он сострадатель, — говорят такие. — Много непорядка у нас — верно это. Туго рабочему. А болеет он. Обо всем болеет. О всей жизни болеет. Понимаем мы, что все рабочие должны быть революционного духа и стремиться в международные объятия людского человечества. Все понимаем. Понимаем мы, что и бороться нужно. Не за себя, так за внуков своих. Ведь ежели я иду осенью в дождливую погоду, должон же я по назначению добраться. Пускай лужи кругом, грязь непролазная, пускай я то одной ногой, то другой в лужу шлепаю, должон же я к огоньку идти, раз он мне издаля подмигивает?