Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 30)
— Дыть, лужу-то можно обойти, а можно выгваздаться по колено, — возражают им.
— Ладно, пусть мы на одну ногу хромаем. Да ведь мы ж хромаем-то! Все равно ведь идти-то нужно! Не ложиться ж нам поперек дороги прямо в эту самую грязь?
…И наконец — активное живое начало, люди, без которых, как говорится, «земля не будет ворочаться». Особенно помнится один, десятник по железобетону, послуживший мне прототипом моего главного героя с романтической фамилией Соколенок. Я любил с ним поговорить, и он любил поговорить широко и свободно, обо всем, что наполняло его упрямой верой, что через пять лет и жизнь будет другая, и мы будем другие. И эту веру ему хотелось перелить и в «больных» и в «болеющих». Он с предельной ясностью видел то, что у людей «под брезентовками бродит».
— Деревня бьет по нашему строительству, вы понимаете. Крестьянин подсобник, а ядро пролетарское и организация за ним. Сейчас пролетарий находится под влиянием крестьянина и кулака — старшого, а нужно его делать старшим, его, пролетария, нашего брата.
Или:
— Деревня разбивается. А раз он оторвался от деревни, он будет наш, и нам нужно долбить по этому месту.
Вот в углу закипает спор и слышится чей-то задиристый голос:
— Ну чего мы строим? Зачем она нам, такая громадина. Нужно дать рабочему человеку хорошую жизнь, А что строить для будущего, когда нам сейчас плохо?
— А мы разве фабрику только строим? — ввязывается в спор Соколенок. — Мы жизнь строим, чтоб людям дышалось легче, вольготнее. А кто жизнь делает? Люди. Вот за людей-то и нужно браться.
— Опять, значит, за нас беретесь? — возражает ему чей-то обозленный голос.
— А как же? Вместе с жизнью и самого себя нужно строить. А как иначе?
— Самстрой выходит?
— Да, самстрой.
— Это как граф Лев Николаевич говорил.
— А что? Правильно говорил.
Так определился второй смысл заглавного слова «Самстрой», который оказался гораздо глубже, чем вопросы быта и организации. Хотя этим, конечно, не снимается значение и тех локальных и временных проблем, без которых роман потерял бы свое жизненное, реалистическое значение. И тогда само собой возникает вопрос о тональностях этого звучания, точнее — о гранях между реализмом и натурализмом.
В связи с этим мне припоминается мимолетная, но значительная по смыслу пикировка тех давних времен между мной и Александром Митрофановым, ныне давно покойным, автором повести «Июнь — июль», напечатанной в том же номере «Октября», рядом с моим «Самстроем». Это был сравнительно молодой типографский рабочий, но совсем не похожий — по крайней мере, в моем представлении — на рабочего, ни по облику, ни по стилю, как литературному, так и — шире — жизненному. Я ему как-то мимоходом об этом заметил, а он, в ответ мне, отпарировал:
— А твой «Самстрой» портянками пахнет.
— А интересно, как бы ты в этом портяночном мире без портянок обошелся.
— Обхожусь.
Реализм и натурализм… А если оглянуться назад и ретроспективно посмотреть теперь взыскательным взглядом на себя тех лет, то, конечно, нужно признать естественную возможность и, если хотите, психологическую необходимость, даже закономерность смещения того и другого.
Представим себе только что выходящего из юношеских лет интеллигента, годами копавшегося в вопросах духа, религии, философии и прочих премудростях и вдруг окунувшегося в самую гущу, в месиво самой архипрозаичной жизни с ее новыми и неожиданными проблемами, терминами, понятиями и взаимоотношениями, с ее опалубкой и бетономешалками, нормами и расценками, с артельными склоками, руганью и неизбывным, всеисцеляющим российским матом.
Во всем этом действительно можно было утонуть и захлебнуться, если бы не выработанная предыдущими годами «интеллигентских исканий» способность вдумываться, анализировать и разбираться в существе вещей. Это, видимо, и помогло мне из хаоса и суматохи жизни построить некое логическое и по возможности очищенное от портяночного духа сооружение, именуемое сюжетом, как для первого раза сумел. Ну, а где не сумел, значит, не сумел, там и остался, как от бродящей квашни, нутряной запах жизни — не спорю. Но когда я на каком-то литературном обсуждении в Клубе писателей услышал «кредо» Юрия Олеши: «Я хочу дать хотя и вымышленного, но золотого комсомольца», я взбунтовался: «Нужно искать золотого человека, а не выдумывать его».
Но память сохранила мне и еще один интересный упрек.
— Автор хорошо знает жизнь, но он слишком близко прикоснулся к ней, и она опалила ему крылья.
Это сказал читатель при обсуждении «Самстроя» в какой-то воинской части. Что ж? Может быть, и так.
Пример Икара говорит, что это не всегда безопасно, но я все-таки больше боялся обратного.
…Наполненный захватившими меня своей новизной летними впечатлениями 1929 года, я, не переводя дыхания, за зиму написал роман и в апреле 1930 года принес его в журнал «Октябрь».
Рукопись принял у меня заведующий редакцией, очень милый и доброжелательный человек, Ступникер, или, как его сокращенно звали, «Ступ», а прочитал и сразу же одобрил главный редактор, мой тезка, Григорий Маркович Корабельников.
— Роман нам нравится, — сказал он в первом же разговоре. — Он своеобразен, не облитературен. Замечание одно: стилистическая шершавость. Точно проводишь рукой по неструганой доске. Над этим нужно поработать. Ну, это естественно.
Поработали и сразу же, как говорится, «с колес», сдали в печать — начал печататься «Самстрой» в № 7 «Октября» за 1930 год.
Так я стал писателем. Мало того — я сразу был признан писателем с хорошей прессой, вплоть до того, что В. Ермилов, «столп и утверждение» игравшей в те годы руководящую роль рапповской критики, в одной из своих статей употребил даже слово о «новом Медынском».
Да не заподозрит меня читатель в бахвальстве или самовосхвалении, но истина есть истина и честность есть честность. А тогда при совершающемся воссоздании жизни почему нужно оставлять в архивной пыли начала, которые найдут свое продолжение и развитие в будущих поисках, трудах и утверждениях?
«Роман «Самстрой» не бесстрастное бытописательство, это большевистский эпос о нашей стройке».
«…Писатель не лакирует действительность, он сигнализирует о том, что тормозит работу».
«…Он подчеркивает свою верность действительности, свое нежелание связывать ее элементы нарочито литературными связями интриги».
«…В «Самстрое» больше всего поражает пренебрежение традиционными литературными ситуациями».
«…«Самстрой» — это кузница, где перерабатывается, «самоперестраивается» людской материал от тяжкого наследия индивидуализма прошлого».
Такова пресса полувековой давности.
Но по какому-то чудачеству литературной среды признанием, или, как говорится, «пропиской», в литературе является не только статья, но и «дружеский шарж» и эпиграмма. Такой «прописки» удостоил меня ныне покойный, а тогда еще совсем молодой и тоже начинавший в то время печататься Ярослав Смеляков. Точно сейчас помню его, остроумного, озорного, в меховой куртке из телячьей пятнистой шкуры, когда он, встретив меня против так называемого «Дома Герцена», вдруг выпалил:
Не успел я обидеться на его «сам читает», как он, заметив случайно проходившую мимо машину «Скорой помощи», добавил:
Но то Смеляков!
Однако подлинным и окончательным признанием было принятие меня в МАПП, Московскую ассоциацию пролетарских писателей. Это было для меня полнейшей неожиданностью. Дело в том, что — сознаюсь в этом теперь, «под вечер жизни моей», — пришел я к этому с некоторым, как теперь принято говорить, «комплексом неполноценности».
В эпоху победоносной пролетарской революции я вошел сыном священника, к тому же не сразу принявшим и понявшим внутренне эту революцию, и принятие ее под впечатлением эсеровского покушения на Ленина — как сказано выше — было для меня первым моим дебютом, дебютом гражданственности. И хотя мои взгляды в течение дальнейшей жизни и работы коренным образом изменились, но ощущение некоторой социальной неполноценности внутренне продолжало давить на меня. С этим ощущением я и пришел в литературу.
Вот почему я даже и мечтать не смел о главенствующей в ту пору и очень высокой, по моим тогдашним понятиям, мерке: Ассоциации
В то время к тому же начался великий шум-бум; «призыв ударников в литературу». Для этого был создан общемосковский штаб во главе с Киршоном, а я оказался начальником штаба Хамовнического района. И опять — литературные встречи, конференции, издание каких-то брошюрок, плакатов, пригласительных билетов, все как полагается, и, конечно, хождение по фабрикам и заводам в поисках запрятавшихся там талантов. И вот я открываю дверь в класс ремесленного училища при фабрике бывшей Ливере, и прямо передо мной, на первой парте, сидит коренастый, лобастый, круглоголовый паренек в черной гимнастерке. Это был Сергей Поделков, единственный, как мы с ним потом вспоминали, итог этого шумного многообещавшего «призыва».