реклама
Бургер менюБургер меню

Глория Голд – Возвращение Таксидермиста (страница 2)

18

Справа располагалось чучело собаки. Вернее, нечто, собранное, казалось, из частей нескольких разных животных. Шкура была пёстрой, с проплешинами, лапы не совпадали по размеру. Но оно было собрано с диким, зловещим изяществом. Позвоночник был искусно изогнут в агрессивной позе, оскаленная пасть с клыками из белого пластика была направлена на центральную фигуру. Стеклянные глаза сверкали тусклым огнём.

А в центре, на самом «седле» станка, восседал Человек. Вернее, то, что должно было его изображать. Одетый в такие же лохмотья, но стилизованные под тюремную робу – грубую, полосатую. Его лицо было скрыто. Не капюшоном, не маской. Его лицо было газетой. Старой, пожелтевшей, смятой в несколько слоёв, но так, чтобы хорошо читался заголовок. Петрович, даже в шоке, прочёл его: «ТАКСИДЕРМИСТ ПРИГОВОРЁН К ВЕЧНОМУ ЗАТОЧЕНИЮ». Фотография под заголовком была размыта, но угадывались контуры зала суда. Руки «человека» были протянуты вперёд, ладонями вверх, в немой, отчаянной мольбе или, может быть, в вечном, застывшем обвинении.

Но самое жуткое, что окончательно выбило почву из-под ног у Петровича, было не это. Самое жуткое – это то, как всё это было освещено и оформлено. Сценография. Режиссура.

Вокруг всей группы, на полу, был рассыпан белый порошок. Не хаотично. Им был очерчен идеальный, ровный круг, диаметром метра три. Известь? Мел? Гипс? Он отгораживал пространство инсталляции от остального мира, как магический круг или ритуальное пространство. На стенах внутри круга, на высоте человеческого роста, были тонко, карандашом или углём, нанесены контуры – неясные, тени человеческих фигур, склонивших головы, будто зрители в амфитеатре.

Над головами композиции, на старых, проржавевших крюках, которые когда-то держали вёдра, висели десятки старых, пробитых, пожелтевших билетиков метро. Они были нанизаны на тонкую леску, словно гирлянда или бусы, образуя лёгкий, шуршащий занавес. И они тихо шелестели от сквозняка, идущего по тоннелю.

А в центре этого круга, у ног центральной фигуры с газетным лицом, стояла на полу та самая керосиновая лампа. Не электрический фонарь, не свеча. Старая, походная, с стеклянным колпаком, черным от копоти. Её живое, дрожащее пламя и было источником того самого мерцающего света. И оно отбрасывало на стены ниши, на эти нарисованные тени-зрители, гигантские, пляшущие, уродливо-преувеличенные тени трёх фигур. Тень бомжа с бутылкой росла до размеров великана, тень пёсьей морды с оскалом ползла по потолку, а тень фигуры с газетным лицом, с её простёртыми руками, охватывала всё пространство, как тень распятого.

Это была не сцена насилия. Это был натюрморт. Мрачный, выверенный до миллиметра, бесконечно искусный и бесконечно враждебный. Часовня забвения. Крипта. Или – театр одного актёра, где спектакль уже закончился, и лишь декорации застыли в ожидании вечности.

В этом была своя, извращённая красота. И в этом была чья-то страшная, нечеловеческая насмешка. Над системой. Над судом. Над самой идеей забвения.

Петрович, не помня себя, опрометью кинулся прочь. Он бежал, спотыкаясь, к служебному телефону на пульте, и его пальцы, привыкшие к тонкой работе с проводами, дрожали так, что он трижды промахнулся, набирая короткий номер своей смены. Когда на том конце наконец взяли трубку, он, задыхаясь, выпалил лишь: «Тоннель… у ниши… там… там нелюдь какая-то… мёртвые сидят…» Он не мог подобрать слов. Как описать это? Как описать запах формалина в метро?

Через сорок минут тоннель был оцеплен. Мигалки трёх милицейских машин отбрасывали на стены синие сполохи, смешиваясь с жёлтым светом аварийных фонарей. Первые оперативники, войдя внутрь, замерли на пороге ниши с таким же немым шоком, что и Петрович. Только их шок был профессиональным, отягощённым знанием. Они видели фотографии. Они слышали легенды. Один из старших, седой капитан, увидев газету-лицо, тихо выругался: «Мать честная… Да не может быть…»

Именно он позвонил не просто в дежурную часть, а напрямую в уголовный розыск ГУВД. Дежурный по ОУР, молодой лейтенант, выслушав сбивчивый, полный ужаса доклад, побледнел как полотно. Он не стал ничего решать сам. Он передал трубку начальнику смены, подполковнику Семенову.

Семенов, который пять лет назад сам выносил из горящего кинотеатра обожжённых заложников, выслушал молча. Его лицо, за пять лет обросшее морщинами и усталостью, не дрогнуло. Но костяшки пальцев, сжимавших трубку, побелели.

– Передай на место: НИЧЕГО НЕ ТРОГАТЬ. Ждать меня и… ждать Громова. Никаких фотографов из прессы. Оцепление удвоить. Понял?

– Товарищ подполковник, а кто… что это?

– Это, – с трудом выдавил Семенов, – похоже, чья-то очень большая и очень чёрная шутка. Или кошмар наяву. Сидите и ждите.

В ту ночь Андрей Громов, уже полковник и начальник отдела по розыску пропавших детей, проснулся от собственного крика. Ему снился один и тот же сон пять лет с небольшими вариациями: горящий зал, искры, падающие на лицо, восковое, безразличное лицо Антона Воронцова, смотрящее на него сквозь завесу пламени не глазами, а двумя чёрными, бездонными провалами. И тихий, шипящий, как утекающий газ, шёпот, который он слышал не ушами, а прямо в мозгу: «Ничего не кончается, майор. Всё только… приобретает окончательную форму».

Он сел на кровати, обхватив голову крупными, сильными руками, на которых всё ещё виднелся шрам от ожога. Сердце колотилось как у загнанного зверя. Он сделал несколько глубоких, дрожащих вдохов, пытаясь вдохнуть реальность: знакомый силуэт комода, тень от уличного фонаря на занавеске, ровное, спокойное дыхание Анны рядом. Она спала, её лицо в полумраке было безмятежным. В соседней комнате – уже почти взрослеющий, почти не нуждающийся в ночных проверках Саша. Всё было на своих местах. Мир был цел.

«Всё кончено, – сурово, почти злобно прошипел он себе в темноту, пытаясь заглушить панический звон в ушах. – Это просто работа. Нервы. Старые шрамы. Призраки. Их не бывает».

Он потянулся к тумбочке за сигаретой, хотя бросил курить два года назад по настоянию Анны. Рука наткнулась на стакан с водой. Он сделал несколько глотков, ледяная влага немного прочистила сознание. Это был просто сон. Обычная посттравма. Он выиграл. Монстр заточён. Жизнь продолжается.

Ровно через час, когда первые признаки рассвета уже начали синеть за окнами, его служебный телефон, лежавший в прихожей на полке для ключей, разорвался отчаянной, не терпящей возражений трелью. Такой звонок означал только одно – ЧП высшего порядка. Сердце Громова, только-только успокоившееся, снова упало в пропасть. Он накинул халат и вышел в прихожую, чтобы не будить семью.

– Громов, – сказал он, и голос его прозвучал хрипло от недавнего крика.

На том конце провода несколько секунд царило молчание, полное такого напряжения, что его можно было потрогать. Потом раздался голос. Голос Семенова. Но это был не голос начальника смены, а голос того самого капитана, который когда-то полз вместе с ним по пыльному полу кинотеатра «Москва». В нём сочетались ужас, неловкость и какая-то детская растерянность.

– Андрей… – Семенов сглотнул. – Ты должен приехать. Сейчас же. На «Красные Ворота», служебный вход со стороны депо. Брось всё.

– Что случилось? Пропал ребёнок в метро? – автоматически спросил Громов, мозг цепляясь за привычные, рабочие категории.

– Не ребёнок, – голос Семенова сорвался. – Хуже. Нашли… инсталляцию. В тоннеле.

Слово «инсталляция» прозвучало в трубке с таким леденящим, почти священным ужасом, что Громову на мгновение показалось, будто температура в прихожей упала на десять градусов. Он молчал, не в силах выдавить из себя звук.

– Андрей, ты меня слышишь? – зашептал Семенов, словно боялся, что его подслушают. – Там… там всё, как тогда. Лампа. Круг. Фигуры. И… запах. Этот самый запах. И на центральной… на ней газета с заголовком про Него. Про приговор.

Мир вокруг Громова не рухнул. Он не треснул и не развалился на куски. Он просто… застыл. Застыл, как прекрасная, ужасная фигура в формалине. Всё вокруг – коридор, вешалка, зеркало в темноте – потеряло объём, став плоской, безжизненной декорацией. Тишина, которую он пять лет методично, день за днём, заглушал шумом новой работы, смехом Саши, тихими разговорами с Анной, вернулась. Она ворвалась в него через телефонную трубку, заполнила уши, лёгкие, каждую клетку. И она звенела. Звенела тем самым леденящим, знакомым до тошноты, до физической боли камертоном, звуком абсолютного, эстетизированного безумия.

Он не помнил, что ответил Семенову. Не помнил, как клал трубку. Он стоял посреди тёмной прихожей, глядя в пустоту, и в голове, помимо его воли, крутилась одна-единственная мысль, простая, логичная и от этого совершенно невозможная, недопустимая, чудовищная:

Коллекция открывается вновь.

А где-то далеко, в лесу за городом, в палате №13, под кайфом экспериментальных нейролептиков и пристальным взглядом молодого доктора, Антон Воронцов, казалось, спал. Но указательный палец его правой руки, лежавшей ладонью вверх, едва заметно, на миллиметр, дёрнулся. Как будто выводил в воздухе первую букву. Или ставил подпись под только что завершённой работой.

Глава 2. Слепок кошмара

Рассвет застал Громова в служебной «Волге», мчавшейся по пустынным улицам в сторону Комсомольской площади. В голове стучал навязчивый, идиотский ритм, под который складывались слова: не-может-быть, не-может-быть. Он пытался заглушить его логикой, профессиональным скепсисом. Подражатели. Маньяк-одиночка, вдохновлённый старой легендой. Чья-то больная, изощрённая шутка. Всё что угодно, только не то, о чём думал Семенов. Только не Он.