18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Глеб Шульпяков – Батюшков не болен (страница 21)

18

Эпикур предписывает держаться в стороне от политики и не заниматься карьерой – и Батюшков удаляется в деревню. Эпикур не ищет добра от добра, а довольствуется тем, что есть, – Батюшков взыскует гармонии в окружающем. Главная цель мудреца, по мнению Эпикура, – мера, спокойствие и наслаждение миром в его подлинной реальности. Душа человека является частью этого мира. Заключённая в телесную оболочку, она “подключается” к миру через органы чувств. Мышление – такой же орган, и наслаждение мыслью едва ли не сильнее прочих. Бояться смерти нечего, ведь когда мы есть, её нет, а когда она есть – нет нас и т. д.

Богам войны и смерти Тибулл вполне по-эпикурейски предпочитает мирную жизнь с любимой вдали от города и славы – и Гораций, когда-то бежавший с поля боя, пишет ему ободряющее послание: “Хочешь смеяться – взгляни на меня: Эпикурова стада / Я поросенок; блестит моя шкура холеная жиром”[20].

Батюшков вольно переводит десятую элегию Тибулла. У него тоже есть опыт военных походов, и цену словам, которые он произносит, он знает не хуже Горация:

<…> Спасите ж вы меня, отеческие боги, От копий, от мечей! Вам дар несу убогий: Кошницу полную Церериных даров, А в жертву – сей овен, краса моих лугов. Я сам, увенчанный и в ризы облеченный, Явлюсь наутрие пред ваш алтарь священный. Пускай, скажу, в полях неистовый герой, Обрызган кровию, выигрывает бой; А мне – пусть благости сей буду я достоин — О подвигах своих расскажет древний воин, Товарищ юности; и, сидя за столом, Мне лагерь начертит веселых чаш вином[21].

Правда, для идеальной эпикурейской жизни человек должен быть “славой богат, и друзьями, и добрым здоровьем” – чем Батюшков в реальности пока не обладает. Но в области поэзии идеалы философа вполне достижимы. Так или иначе, он решает, что довольно побыл “игрушкой случая”. Пора удалиться к “деревянным богам” в деревню; примерить роль не воина, но любовника и мудреца-домоседа, который “от лар своих за златом не бежит” и “в хижине своей с фортуной обитает”. Роль на первый взгляд вынужденная, ведь не о том в юности мечтал Батюшков. Но ведь не о том мечтал и Тибулл, и Гораций. Философия и мораль начинаются, когда человек перестаёт чувствовать себя хозяином жизни. Болезненный Эпикур знал цену бытию – когда боль отступает. Знал цену подобным моментам и Батюшков. Журналист Николай Полевой прямо скажет, что в сочинениях Батюшкова есть “желание забыть на время в наслаждениях поэзии неисполненные мечты жизни”. Но такова природа жизни – можно было бы ответить Полевому. Представление о ней сталкивается с реальностью и приносит разочарование. Боль этого разочарования – первый шаг к “внутреннему человеку” и его гармонии.

В свои двадцать два года Батюшков об этом знает.

Ахилл Батюшков

Вчера, Бобровым утомленный, Я спал и видел странный сон! Как будто светлый Аполлон, За что, не знаю, прогневленный, Поэтам нашим смерть изрек; Изрек – и все упали мертвы, Невинны Аполлона жертвы!

“Хантановской осенью” 1809 года Константин Николаевич напишет сатиру, которая не только покажет его настоящим литературным воином, “Ахиллом”, но неожиданно составит громкую литературную славу – хотя при жизни и не будет опубликована.

Эта сатира – “Видение на берегах Леты”.

Она будет написана спустя семь лет после выхода шишковского “Рассуждения о старом и новом слоге российского языка”. Тем самым Константин Николаевич вступит в спор между “архаистами” и “новаторами”, который тянется с момента публикации – и в который он погружается не так безрассудно, как может показаться.

Батюшков напишет “Видение” за месяц. Он неплохо знаком с творчеством Боброва – на заре века они печатались в одних и тех же петербуржских журналах. Возможно, в деревне он читает “Рассвет полнощи” – полное собрание стихотворений Семёна Сергеевича, чтение которого и сегодня грозит читателю “странными снами”. Но в “Видении” Батюшков “троллит” не только Боброва. Его мишенью становятся и “шишковисты”, и “русский патриот” Глинка, и сентименталисты – эпигоны Карамзина, и множество других фигур российского Парнаса. Впрочем, на провокационное предложение Гнедича вывести в сатире самого Карамзина отвечает недвусмысленно: “Карамзина топить не смею, ибо его почитаю”.

Как ни странно, “Видение” написано не столько “против”, сколько “за”, и мы сейчас убедимся в этом. Эпигоны Карамзина и Шишкова, и все прочие – приведённые на суд покойных русских классиков (Ломоносова, Княжнина, Баркова и др.) – лишь фон для появления положительного героя[22].

Однако сатира есть сатира, без “бичевания” в сатире обойтись невозможно. Судя по составу “утопленных”, можно предположить, что Батюшков осмеивает нарочитость, или как сказали бы в наше время, идейность в литературе. Когда какой-нибудь “головной”, отвлечённый принцип, будь то “сентиментализм” или “славенофилизм”, “патриотизм”, “мистицизм” или “юнгианство”, или ещё какой-нибудь “-изм” – подчиняет и искажает самую суть поэзии, её свободу.

Представляя судей, Батюшков каждому подыскивает несколько слов, и в этих словах слышна признательность поэтам, музы которых пестовали самого Константина Николаевича. На берегу Леты современных пиитов встречают “Насмешник, грозный бич пороков, / Замысловатый Сумароков….” – “…певец незлобный, / Хемницер, в баснях бесподобный!” – “наездник хилый / Строптива девственниц седла” (Тредиаковский).

“Ага! – Фонвизин молвил братьям, — Здесь будет встреча не по платьям, Но по заслугам и уму”. – “Да много ли, – в ответ ему Кричал, смеяся, Сумароков, — Певцов найдется без пороков? Поглотит Леты всех струя, Поглотит всех, иль я не я!”

Действительно, почти никто не переживёт “купания” в летейских водах. Погружённые в реку забвения, рукописи тонут, а за ними идут ко дну и тени пиитов. Исчезает московский “поэт-профессор-педагог” Верзляков (Мерзляков) и “безъерный” Языков, “карамзинист” Шаликов и “русские Сафы” – Титова и “две другие дамы, / На дам живые эпиграммы” (Бунина, Извекова) – и Бобров, который:

Поэмы три да сотню од, Где всюду ночь, где всюду тени, Где роща ржуща ружий ржот, Писал с заказу Глазунова…

“Потопления” избегают лишь две тени. Первую привозят в старинном “дедовском возке”. “Наместо клячей” возок запряжён тенями людей. “Кто ты? – с недоумением спрашивает Минос. “Аз есмь зело славенофил”, – отвечает тень Шишкова. Начинается “купание”. “С Невы поэты росски”, то есть тащившие возок “свидетели Шишкова” – тонут. Но не Шишков:

Один, один славенофил, И то повыбившись из сил, За всю трудов своих громаду, За твердый ум и за дела Вкусил бессмертия награду.

С “лёгкого” батюшковского пера в русском закрепится это словцо: “славянофил”. По ранним спискам сатиры видно, что Батюшков спасает Шишкова лишь иронически: как трудолюбивого, усердного, “зело” учёного – но, увы, начисто лишённого чутья и вкуса к поэзии человека. В окончательной редакции этот момент стушёван – явление истинного героя и так во многом умаляет Шишкова и его свиту.

Тут тень к Миносу подошла Неряхой и в наряде странном, В широком шлафроке издранном, В пуху, с косматой головой, С салфеткой, с книгой под рукой. “Меня врасплох, – она сказала, — В обед нарочно смерть застала, Но с вами я опять готов Еще хоть сызнова отведать Вина и адских пирогов: Теперь же час, друзья, обедать, Я – вам знакомый, я – Крылов!”