18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Глеб Шульпяков – Батюшков не болен (страница 102)

18

По приезде в Петербург из Теплица он селится в самой лучшей гостинице – жалование, которое сохранялось за ним “до полного излечения”, позволяет. Поначалу никто даже не знает, что Батюшков в городе, даже Муравьёвы. Хочет инкогнито, ведь кругом враги, заговор. Но слух всё равно распространяется. В трактир Демута тянутся визитёры.

Батюшков всё ещё хандрит, живёт у Демута и не переезжает к Муравьёвым. Мы недавно были у него: много страшнее, но иногда говорит, хотя отрывисто, но умно…

(А.И. Тургенев – П.А. Вяземскому)

Батюшков возвратился меланхоликом, ипохондриком, мрачным и холодным…

(Н.М. Карамзин – И.И. Дмитриеву)

Всех лучше ладил с ним кроткий, терпеливый Жуковский, но и тот наконец с грустью в душе отказался от надежды образумить несчастного друга.

(Н.И. Греч)

Здесь мелькнул Батюшков, или, лучше сказать, видение из берегов Леты, существо, впрочем, покрытое плотию цветущею, как и прежде, но забывшее всё прежнее до самой дружбы. Он уехал – “рукой махнул и скрылся!” Уехал в Крым, на Кавказ и ещё куда-нибудь – искать здоровье, которое у чудака совершенно здоровое.

(Н.И. Гнедич – П.А. Вяземскому)

В Крым, на Кавказ и “ещё куда-нибудь”…

Между тем на кавказских водах заболевающий Батюшков неожиданно влюбится. Вот одна из двух странных записок, позволяющих сделать подобное предположение: “Я был не всегда слеп и не всегда глух. По крайней мере позволено мне угадывать то, что вы для меня делали. Примите за то мою признательность. С того дня, когда я полмёртвый пришёл проститься с вами на Кавказе, я остался вам верен, верен посреди страданий. Меня уже нет на свете. Желаю, чтобы память моя была вам не равнодушною. Я вас любил. Будьте счастливы, но не забывайте никогда Константина Батюшкова”. Кто была К.А. Леоненкова, к которой обращена записка? Не установлено. Вместе с девицей Бравко, когда-то встреченной Гнедичем у Капниста в Малороссии, она тоже канет в Лету. Правда, Батюшков пишет эту записку уже после Кавказа – в Петербурге в мае 1823 года, куда его после трёх попыток суицида насильно конвоируют из Симферополя. Но речь идёт о знакомстве и влюблённости именно тогда, на Кавказе. Представим себе: в аллее дичащийся Батюшков, об руку с ним Муромцев с пулей в голове. Вероятно, приятное знакомство. Госпожа Леоненкова. А вот и соперник, некто Антон Потапов. Существует письмо к нему Батюшкова – вызов на дуэль! тоже писанное уже после всего в Петербурге. “Вашим именем я был оскорблён в бытность мою в Симферополе; вы лично меня оскорбили в бытность мою на Аптекарском острову”. И дальше: “Если бы она мне досталась, то вы не оставили бы меня в покое обладать ею, ни я вас – клянуся Богом – никогда не оставлю”.

Попробуем дорисовать картину. Допустим, в Симферополе Батюшкову передавали некие “оскорбления” от Потапова в его адрес. Что немудрено, если учесть, как Константин Николаевич вёл себя ещё на водах. А на Аптекарском острове, на Карповке – где Батюшкова поселили по возвращении – они, видимо, снова встретились. Но в реальности или в больном батюшковском воображении? Можно только догадываться. Как и Леоненкова, Антон Потапов останется лицом неустановленным. Табличка с его именем тонет в Лете. Вероятно, некая встреча всё же имела место. А Батюшков подобно Дон Кихоту просто вообразил в нём соперника. Потапов по-обывательски посмеялся над рыцарской фантазией поэта, и даже рассказывал о нём анекдоты. Впрочем, “Все Аристотель врет! Табак есть божество: / Ему готовится повсюду торжество”.

Вернёмся в декабрь 1821 года. Батюшков, по-прежнему числящейся на службе при дипломатической миссии, обращается с письмом к государю: “Ваше Императорское Высочество! Всемилостивейший Государь. В начале 1818 года моя всеподданейшая просьба о принятии меня в службу по дипломатической части была удостоена Высокого внимания Вашего Императорского Величества; осмеливаюсь ныне повергнуть к стопам Вашим, Государь Всемилостивейший, усердную молитву об увольнении меня в отставку по причине болезни, которой ниже самое время не принесло очевидной пользы”. Обратим внимание на это старославянское “ниже”. В значении усиления оборота “ни – ни” (“ни лекарство, ниже самое время не помогло…”, например). Этого “ниже” в письмах заболевающего Батюшкова будет всё больше.

Просьба Батюшкова удовлетворена.

Посмотрим, что он делает в Симферополе, куда перебирается после случая с Леоненковой, и где застревает на зиму. По иронии судьбы гостиница называется “Одесса”. Осуществлённая мечта – благословенная Таврида, Аркадия! – куда поэт летел в воображении из Каменца-Подольского – Крым оказывается Голгофой, а земной Элизий сырым и холодным постоялым двором, где Батюшков скрипит щелястыми половицами, через которые в полутёмный номер долетают пьяные голоса, стук посуды и запах с кухни. А из окна виден не залив Хариджа и лес мачт, зовущих в плавание к возлюбленной – а грязный двор с клоками сена и мокрыми дровами у сарая. “Бедный Батюшков, один в Симферополе, в трактире, заброшенный на съедение мрачным мечтам расстроенного воображения, – есть событие, достойное русского быта и нашего времени”, – пишет Вяземский Тургеневу 9 апреля 1823 года. В судьбе каждого большого русского поэта есть такой трактир, можно добавить.

Впрочем, арзамасец Кавелин, будучи проездом в Симферополе, находит Батюшкова во вполне сносной форме. Правда, поэт сидит в нетопленной, очень холодной комнате. Точнее, лежит в халате на постели. Но речь его разумна. Он много и подробно расспрашивает о друзьях и родственниках – и твёрдо отличает одних от других. До того момента, пока речь не заходит о кознях и заговорах. “…Будто бы он кем-то гоним тайно, будто все окружавшие его на Кавказе и здесь суть орудья, употреблённые его врагами, чтоб довесть его до отчаяния, будто даже человек его подкуплен ими и делает разные глупости и непослушания”.

Итак, в Симферополь он прибывает в августе 1822-го и сразу же отправляется к доктору. Немец Фёдор Карлович Мильгаузен живёт в собственном именьице на речке Салгир. “Вблизи Салгирского потока”… Увы, Батюшков видит воспетую Бобровым реку безнадёжно заболевающим человеком. “В сей грозной, безобразной туче / И самый мрак чермнеет, рдеет, / Сокрыв в себе источник бедствий”. Сейчас эти строки подходят ему. Пусть Мильгаузен не психиатр, однако он имеет опыт. Выслушав и осмотрев Батюшкова, он ставит диагноз. Нет, это не ревматизм. Не “слабая грудь”. Не воспаление троичного нерва. Не tic douloureux. Вернее, и то, и другое, и, может быть, третье. Не важно. Не это главное. А то, что Мильгаузен диагностирует у Батюшкова прогрессирующее сумасшествие на почве мании преследования. Причина? Они выходят на балкон. Батюшков выслушивает приговор, глядя в сад. Груши, вишни, яблони, слива, миндаль. Конский каштан. Один из лучших садовых участков. С балкона мансарды аллеи и цветники как на ладони. В Хантанове можно было бы устроить что-то похожее. Слышны голоса, между деревьев мелькают девичьи силуэты. Две сестры в вишнёвом саду. Дочери доктора. Аркадия? Мания преследования. Трактир “Одесса”. “Неужели мне суждено быть неудачливым во всём?” Точно так же мелькали силуэты девочек в саду у Бларамберга, пока Батюшков просиживал в ротонде над письмами. “Я убрал беседку в саду по своему вкусу…” Или сёстры в Хантанове? “Стану поливать левкои и садить капусту…” Женский силуэт в Приютине. “Я за ней… она бежала…” До Приютина теперь не дотянешься даже мысленно. “И тимпан под головой…” “Чиновника сего, известного по отличной службе, знанием и опытностью, по увольнению от настоящей должности, употребить в Крыму на особенные поручения по части врачебной”. Батюшков и стал таким особым поручением для Мильгаузена. А благословенная Таврида, которую воспел Бобров – тупиком. Болезнь наследственная. Он плохо помнит, как умирала мать. О том, что сойдёт с ума его сестра Александра, ему не скажут. Зачем теперь возвращаться? Главное, кем? Значит, выход один. Мильгаузен не Просперо, и Калибан (чёрный) снова заталкивает белого Ариэля в расщеп сосны.

О, ветер, ветер, что ты вьешься? Ты не от милого ль несешься?

О том, что больной Батюшков будет напевать эти строки Жуковского, вспоминает Николай Сушков. Драматург и поэт, давний литературный знакомец Батюшкова – Николай Васильевич находится по службе в Симферополе как раз в то время, когда в городе прозябает Батюшков. “Однажды застаю я его играющим с кошкою. – Знаете ли, какова эта кошка, – сказал он мне, – препонятливая! я учу её писать стихи – декламирует уже преизрядно!” Далее: “Несколько дней позже стал он жаловаться на хозяина единственной тогда в городе гостиницы, что будто бы тот наполняет горницу и постель его тарантулами, сороконожками и сколопандрами”. Через полторы недели “вздумалось ему сжечь дорожную библиотеку – полный, колясочный, сундук прекраснейших изданий на французском и итальянском языках”. Оставил только книги “Павел и Виргиния” и “Атала” и “Рене” Шатобриана. Преподнёс Сушкову. “Вскоре после этого болезнь его развилась, и в припадках уныния он три раза посягал на свою жизнь. В первый пытался перерезать себе горло бритвою, но рана была не глубока и её скоро заживили. Во второй пробовал застрелиться, зарядил ружьё, взвёл курок, подвязал к замку платок и, стоя, потянул петлю коленкой – заряд ударился в стену. Наконец, он отказался от пищи и недели две, если не больше, оставался твёрд в своей печальной решимости”.