18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Глеб Шульпяков – Батюшков не болен (страница 104)

18

Накануне отъезда (апрель 1824) он пишет императору Александру прошение разрешить ему “немедленно удалиться в монастырь на Бело-Озеро или в Соловецкий”. И в Петербурге, и два года спустя, уже в клинике, он продолжает ждать положительного решения. Однако просьба останется без ответа. После консультаций с Жуковским Александр подпишет рескрипт, что “прежде изъявления согласия на пострижение, государю угодно, чтоб он ехал лечиться в Дерпт, а может быть, и далее”. Для чего приказано выдать Жуковскому “пожалованные 500 червонцев на путевые издержки Батюшкова”.

Он и Жуковский прибудут в Дерпт вместе. Не дожидаясь переговоров с местными врачами, Константин Николаевич той же ночью сбежит из гостиницы. Утром его обнаружат в 12 верстах от города спящим на мокрой обочине. Ясно, что о лечении на дому не может быть речи. “Батюшков же отправляется в Германию, в Зонненштейн, – пишет здешний студент, будущий поэт Николай Языков, – где какой-то известный лекарь имеет целый пансион сумасшедших и их вылечивает. Здешние медики отказались от него”.

В годы первой четверти XIX века над умами немецких медиков властвовала философия идеализма. Она утверждала точку опоры в неповторимой человеческой сущности, тем самым как бы соединяя эпоху Просвещения, обожествлявшую разум, с романтизмом, полагавшим истину в душе человека. Считалось, что причину психической (как, впрочем, и других) болезни следует искать в самом человеке. Вот как пишет об этом современник Батюшкова – изобретатель термина “психосоматика” профессор Иоганн Хайнрот: “Если бы органы брюшной полости могли рассказать историю своих страданий, то мы с удивлением узнали бы, с какой силой душа может разрушать принадлежащее ей тело. В истории окончательно расшатанного пищеварения, поражённой в своих тканях печени или селезёнки, – в истории заболевания воротной вены или больной матки с её яичниками, – мы могли бы найти свидетельства долгой порочной жизни, врезавшей все свои преступления как бы неизгладимыми буквами в строение важнейших органов, необходимых для человека”.

Хайнрот разделял душевные расстройства на три типа – расстройство чувства, ума и воли, в свою очередь разделяя их на активные и пассивные.

1) расстройство чувства (активная мания / пассивная меланхолия);

2) расстройство умственных способностей (паранойя /слабоумие);

3) расстройство воли (неистовство / абулия).

Если человек, считал Хайнрот, от рождения свободен и сам делает выбор между добром и злом – если он автор собственной моральной судьбы – врачам просто следует вернуть пациенту заблудшую душу. О том, что причиной “сбоя” психики может быть психологическая травма или наследственность, тогда не задумывались. Немецкая школа “психиков” не придавала влиянию внешней среды почти никакого значения, а до открытий генетики и психоанализа оставались годы. В первой половине XIX века психиатрия все ещё опиралась на Античность и теорию гуморов с “чёрной желчью” меланхолии – и Средневековье с его борьбой добра и зла в душе человека. Впрочем, факт изучения болезни уже был огромным шагом вперёд для эпохи, когда в России душевнобольных держали, как зверков, в клетке. А доктор Пинитц настаивал, что душевные болезни поддаются не только профилактике, но даже излечению. Нужно просто отыскать правильное средство, чтобы вернуть человека из мира ложных представлений.

Какими же были эти средства?

Мешок (Sack). Саван из полупрозрачной ткани. Надевался на больного так, чтобы окутать его. Внешний мир изнутри такого мешка выглядел как бы в тумане. Считалось, что неясность очертаний снаружи способствует наведению на резкость внутреннего мира пациента.

Смирительный стул или кровать. К стулу ненадолго привязывали широкими кожаными ремнями, а кровать использовали для более длительного воздействия, здесь даже имелись отверстия для выделений. Считалось, что муки неподвижности урезонивают буйных. А на крикунов и истериков надевали кожаные маски и “деревянные груши”.

Колесо наподобие тех, что делают в клетках для белок, только большое. Пациента помещали внутрь. Любая его активность приводила колесо в движение; значит, чтобы зафиксировать себя, больному следовало успокоиться и переключить внимание с собственных фантазий на реальность физического мира.

И так далее.

Душевная болезнь Батюшкова проявляла себя в смене настроений от приступов гнева или мании преследования – до углублённой религиозности или полной апатии к жизни и желания смерти. Доктор Хайнрот посчитал бы его исключительным экземпляром – поэт был носителем сразу всех состояний. Он рвал и выбрасывал собственные рисунки и часами выкрикивал проклятия; он мог швырнуть из окна поднос с обедом или облить водой служителя. А мог часами молиться на закатное солнце. Бывали периоды, когда Батюшков неделями не выходил из комнаты и лежал на диване, отвернувшись к стене и не принимая никакой еды, кроме сухарей и чая. Бывало, разговаривал на итальянском и французском с любимыми поэтами прошлого, и даже делил с призраками трапезу. В остальное время гулял и рисовал (в том числе углём на оштукатуренных стенах палаты), или вылепливал фигурки из воска, весьма натуральные, по замечанию доктора Дитриха. Дни “арт-терапии” были самые тихие и ясные в его больничной жизни. Жаль, что ничего из этих рисунков не сохранилось. Иногда он жаловался на ослабление памяти, но часто повторял: “Я ещё не совсем дурак!” Друзей и родственников не узнавал или делал вид, что не узнаёт, если видел в них одному ему внятную угрозу. Часто принимал санитаров и сиделок за тех, кого искренне любил, – за младшего сводного брата Помпея, например, и младшую сестру Юлию, и тогда требовал от них прекратить дурацкие переодевания. Тех, кого Батюшков считал причиной своих злоключений, графа Нессельроде, например – его воображение поселяло в неожиданных местах, скажем, в печке. Обуреваемый эротическими фантазиями, он видел на потолке голых женщин и жаловался, что по ночам они соблазняют его. Разговоры о прошлом – о любви, дружбе или творчестве – вызывали у него стойкое отторжение и приводили к истерике, что было понятно, ведь накануне болезни Батюшков твёрдо положил считать себя неудачником на этих поприщах. Он испытал на себе привязывание и смирительную рубашку, ледяные ванны и обливание головы (Sturzbad), после которого голова немеет, а всё тело долго ещё пронизывает ледяной столб. Страх перед пеленанием в “сумасшедшую рубашку” делал его, как и многих больных, послушным, и врачи этим пользовались. Но даже такие варварские методы были прогрессивными для своего времени[69].

Чтобы вернуть пациента к реальной, а не вымышленной, картине мира – чтобы перегруппировать его болезненные реакции и заменить их здоровыми – применялись, как видим, разные средства. К уже упомянутым добавим вращательную кровать, на которой при скорости 40–60 оборотов в минуту у пациента начинались удушье и рвота. Подобные проявления телесности, по мнению медиков, могли вернуть душу пациента “на землю”. Центробежной силой вращательных машин лечили также эпилептиков и самоубийц. Применяли кровопускание, рвотный камень, прижигание горячим воском, гидротерапию (внезапное погружение в ледяную воду) – и электризование. Считалось, чем радикальнее воздействие, тем лучше. Только так можно отвлечь пациента от “мономании” – навязчивых идей и образов, которые его обуревают.

Кроме физического воздействия широко применялась так называемая “моральная терапия”. В таких случаях врач “принимал” бред больного за правду и подыгрывал ему, по-сократовски шаг за шагом подводя пациента к осознанию ложности собственных установок. Иногда разыгрывались целые спектакли. Сохранилось несколько таких “анекдотов”. Так, например, одному больному, убеждённому в том, что у него в желудке стоит воз с сеном, дали рвотное, а потом подвели к окну; в этот момент со двора уехала якобы та самая телега. Другой пациент считал себя мёртвым и не принимал пищу. Тогда врачи инсценировали похороны его знакомца. Лёжа в гробу, тот прекрасно закусывал, убеждая тем самым, что на том свете можно тоже неплохо позавтракать. Больной внял его примеру и вернулся к пище.

В августе 1825-го, примерно через год после водворения Батюшкова в клинику, в Зонненштайне проездом побывал Александр Иванович Тургенев. “В 8 часов утра, – записал он в дневнике, – приехали мы в Пирну и, оставив здесь коляску, пошли в Зонненштейн по крутой каменной лестнице, в горе вделанной. Нам указали вход в гофшпиталь, и первый, кого мы увидели, был Батюшков. Он прохаживался по аллее, вероятно, и он заметил нас, но мы тотчас вышли из аллеи и обошли её другой стороной”.

Парковые аллеи сохранились, и можно представить, что старые дубы, которыми они обсажены, помнят в юности маленького человечка, бродившего меж ними. Кирха, где молились больные, сейчас заброшена, но Батюшков вряд ли посещал её. В приступах мании величия он почитал себя святым и даже отпустил бороду, чтобы походить на старцев-отшельников.

“Выбитый по щекам, замученный и проклятый вместе с Мартином Лютером на машине Зонненштейна”, – писал он Жуковскому. “Утешь своим посещением: ожидаю тебя нетерпеливо на сей каторге, где погибает ежедневно Батюшков”. Действительно, спустя год Жуковский, одну зиму живший в Дрездене, навестил поэта. Из людей прошлой жизни он оставался едва ли не единственным, к кому Батюшков не испытывал раздражения или неприязни. Что касается сестры Александры, она будет жить в доме доктора практически как свой человек. Когда надежда на выздоровление брата растает, болезнь проснётся уже в самой Александре Николаевне. Она вернётся в Петербург в 1826 году – в дом Муравьёвой, где тоже царит горе, ведь оба сына Екатерины Фёдоровны, декабристы, ушли в каторгу. Одно отчаяние сойдётся с другим; болезнь усилится; несколько лет она проживёт в безумии и умрёт на руках у пошехонской дворни в собственном именьице. Впрочем, Батюшков о смерти сестры ничего знать не будет.