18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Глеб Шульпяков – Батюшков не болен (страница 101)

18
Премудро создан я, могу на свет сослаться; Могу чихнуть, могу зевнуть; Я просыпаюсь, чтоб заснуть, И сплю, чтоб вечно просыпаться.

Эти строчки Батюшков напишет незадолго до смерти, на исходе почти тридцатилетнего помрачения – в Вологде, когда болезнь немного поутихнет, хотя не отпустит. Вполне внятные строки о вечном возвращении. Мотив у Батюшкова навязчивый, вспомним: “Люди режут друг друга затем, чтоб основывать государства, а государства сами собою разрушаются от времени, и люди опять должны себя резать…” Или: “Горы скрываются, и горы выходят из моря…” Или: “Время всё разрушает и созидает, портит и совершенствует”. Или: “Это мне напоминает о системе разрушения и возобновления природы…” Можно сказать, перед нами в разных образах один и тот же старец, “что всегда летает”, – Время всепожирающее и всепорождающее. Но теперь Батюшков словно цепенеет перед ним.

Вернёмся немного назад. Год 1820-й – Константин Николаевич уже сбежал из Неаполя, в котором началась революция, но ещё в Риме, где пока тихо. “Мне эта глупая революция очень надоела”, – признаётся он Муравьёвой. “Батюшков пишет из Рима, что революция глупая надоела ему до крайности, – Карамзин пересказывает письмо к Муравьёвой Дмитриеву. – Хорошо, что он убрался из Неаполя бурного, где уже было, как сказывают, резанье”. Но настоящий гром грянул только через год. Отдел критики “Сына отечества” возглавил тогда Александр Воейков и, чтобы заявить о себе, разгромил в журнале “Руслана и Людмилу” Пушкина. А потом пообещал читателям новые стихи Батюшкова из Италии. Которых не было, кроме одной эпитафии (“Надпись на гробнице дочери Малышевой”). Батюшков сочинит её по просьбе русской знакомой по Неаполю. В Петербурге эти строчки окажутся через Дмитрия Блудова, которому Батюшков читал их на курорте в Теплице. Блудов перескажет текст Воейкову. Тот напечатает его без ведома автора и горем убитой матери – “женщины, которую я любил и уважал, и которая, может быть, не захотела бы видеть в печати, в журнале, стихи, напоминающие ей о потере дочери”. Однако на этом злой гений Воейкова не остановится. Следующая “батюшковская” публикация будет и вообще мистификацией. В том же “Сыне отечества” за февраль 1821 года будет напечатано стихотворение “Б…в из Рима” (“Батюшков из Рима”). Оно будет опубликовано без подписи. Сочинит его начинающий поэт Пётр Плетнёв, впоследствии друг и преданный издатель Пушкина – человек, вообще-то неспособный на подлость, наоборот, боготворивший Батюшкова. В его стихотворении “наш поэт” жалуется в основном на отсутствие вдохновения. Он как бы оправдывается перед друзьями за молчание из Италии. “Наконец, какой-то Плетаев написал под моим именем послание из Рима к моим друзьям (к каким спрашиваю, знает ли он их?), и издатели Сына Отечества поместили его в своем журнале”. Это Батюшков пишет Гнедичу, когда журнал дойдёт до него (с упрямством безумца он будет по-арзамасски переиначивать Плетнёва в Плетаева). “Эту замысловатость я узнал в Теплице шесть месяцев спустя от трёх Русских, узнал с истинным, глубоким негодованием. Можно обмануть публику, но меня – трудно: честолюбие зорко”. У плетнёвской публикации был, надо сказать, вполне безобидный посыл. Ни о каком заговоре или “лукавом недоброжелательстве” не шло речи, разве что Воейков хотел привлечь внимание к журналу. Во всяком случае, никто не хотел оскорблять поэта. Его стихов из Италии ждали, и Плетнёв с Воейковым посчитали, что подстёгивают – и Батюшкова, и ожидания читателей. Но Батюшкова выводит из себя не только беспардонность коллег. А то, что у Плетнёва он выглядит слишком легкомысленно; в образе “певца веселья и любви”, который что-то приуныл на берегах Тибра и вдали от родных пенатов не находит вдохновения. Плетнёв по неопытности просто совместил лирического героя стихотворений Батюшкова – и его автора. “Он перевёл Анакреона – следственно, он – прелюбодей; он славил вино, следственно – пьяница…” – негодует Константин Николаевич. Здесь его логика безукоризненна, но решение, которое он принимает? “Г.Г. издателям «Сына отечества» и других русских журналов. Чужие краи. Августа 3-го н. с. 1821 г. Прошу вас покорнейше известить ваших читателей, что я не принимал, не принимаю и не буду принимать ни малейшего участия в издании журнала «Сын отечества». Равномерно прошу объявить, что стихи под названием: «К друзьям из Рима», и другие, могущие быть или писанные, или печатные под моим именем, не мои, кроме эпитафии, без моего позволения помещённой в «Сыне отечества». Дабы впредь избежать и тени подозрения, объявляю, что я, в бытность мою в чужих краях, ничего не писал и ничего не буду печатать с моим именем. Оставляю поле словесности не без признательности к тем соотечественникам, кои, единственно в надежде лучшего, удостоили ободрить мои слабые начинания. Обещаю даже не читать критики на мою книгу: она мне бесполезна, ибо я совершенно и, вероятно, навсегда покинул перо автора. Константин Батюшков”.

К 1822 году история с мистификацией и письмом станет известна в литературном мире. “Батюшков прав, что сердится на Плетнёва, – пишет Пушкин в письме из Кишинёва. – На его бы месте я с ума сошёл от злости…” С ума от злости… Известия о прогневанном Батюшкове, конечно, дойдут до Плетнёва. Он решит загладить вину перед любимым поэтом, но лишь окончательно испортит дело. Вот что он напишет: “Потомок древнего Анакреона, / Ошибкой жизнь прияв на берегах Двины, / Под небом сумрачным отеческой страны / Наследственного он не потерял закона: / Ни вьюги, ни снега, ни жмущий воды лед / Не охладили в нем огня воображенья – / И сладостны его живые песнопенья, / Как Ольмия благоуханный мед”. Батюшков у Плетнёва, хоть и жил “под небом сумрачным”, однако “наследственного закона” – европейскости, идеалов Античности и Возрождения – не утратил; остался вопреки обстоятельствам космополитом, чьё италианство цветёт, якобы, назло “жмущим” льдам отечества. Батюшков, всю жизнь сторонившийся и западников, и славянофилов, и вообще крайностей – Батюшков, возмущённый мнением Монтескье, что мрачный климат России есть приговор её культуре – Батюшков, который в “Воспоминании” “Боялся умереть не в родине моей!..” – окончательно выходит из себя от второго плетнёвского “портрета”. “Скажи им, что мой прадед был не Анакреон, а бригадир при Петре Первом, человек нрава крутого и твёрдый духом. Я родился не на берегах Двины; и Плетаев, мой Плутарх, кажется, сам не из Афин”. И в том же письме Гнедичу: “…не нахожу выражений для моего негодования: оно умрёт в моём сердце, когда я умру. Но удар нанесён. Вот следствие: я отныне писать ничего не буду и сдержу слово. Может быть, во мне была искра таланта. Может быть, я мог бы со временем написать что-нибудь достойное публики, скажу с позволительною гордостию достойное и меня, ибо мне 33 года, и шесть лет молчания меня сделали не бессмысленнее, но зрелее”. И финал: “…обруганный хвалами, решился не возвращаться в Россию, ибо страшусь людей, которые, невзирая на то, что я проливал мою кровь на поле чести… вредят мне заочно столь недостойным и низким средством”. Маниакальное заявление Батюшкова Гнедич оставил без огласки – он уже знал о странностях товарища, например, со слов Блудова, который рассказывал, как Батюшков принимает в Теплице ванны: по две на день семьдесят дней подряд. Ванны, ванны, ванны… В деревне, в Петербурге, на Искии. В Теплице, потом на Кавказе. Через три года – в Зонненштайне. “Всех нас гонит какой-то мстительный бог…”

“…В последний раз виделся я с ним, встретившись в Большой Морской. Я стал убеждать его, просил, чтоб он пораздумал о мнении Плетнёва. Куда! и слышать не хотел”. И дальше: “Мы расстались на углу Исаакиевской площади. Он пошёл далее на площадь, а я остановился и смотрел вслед за ним с чувством глубокого уныния. И теперь вижу его субтильную фигурку, как он шёл, потупив глаза в землю. Ветер поднимал фалды его фрака…” Это вспоминает о Батюшкове Николай Греч, издатель “Сына отечества”. 1822 год – Батюшков уже вернулся (ненадолго) в Петербург из Теплица и вскоре поедет на Кавказ, где произойдёт упомянутая встреча с Муромцевым. А с Гречем они случайно сталкиваются на улице. Речь заходит об “Истории русской литературы”, которую Греч составил и выпустил. Это серьёзный труд, охватывающий словесность от древнейших времён до нынешних. Биографические справки и библиография выполнены Гречем с немецкой дотошностью, можно и сегодня пользоваться. Книга вышла как раз к возвращению Константина Николаевича. Ему с Жуковским посвящена целая глава. О них пишут как об апостолах новейшей поэзии. Но текст очерка? Опять Плетнёв-Плетаев. “Чувства неги и наслаждения, в разнообразнейших видах, но постоянно прекрасных, разливаются на всю его Поэзию…” “Он преимущественно любит, так называемую, пластическую красоту, а не воображаемую…” “Батюшков задумывается, а не мечтатель…” “По любимым картинам Природы Батюшкова с трудом себе веришь, что он житель холодного севера…” Снова пластика, нега, лёгкость. Потом (в стихах) Плетнёв просто повторит то, что написал в роли критика, легкомысленно перепутавшего лирического героя с автором. Не увидевшего за материальным, вещным (пластикой, оболочкой) – внутреннего духа творимой жизни. Бытия, которое как бы просвечивает сквозь материю, делая её зримой, пластичной, и такой призрачной, ускользающей. Такой батюшковской. Не услышавшего музыки, которая наиболее полно выражает тайное движение бытия в вещах. Не заметившего, что не от италианства, а от страстного желания передать движение жизни происходит знаменитая звукопись Батюшкова. Да и сам Греч словно подливает масла в огонь, зачем-то приписывая в статье Плетнёва, что Батюшков нездоров и лира его примолкла. В учебнике, в “Истории”! Вторгаясь в область болезненную, почти интимную для каждого стихотворца. “Как ему не совестно?” – горько замечает Константин Николаевич. Между прочим, Греч считает, что Батюшков сходит с ума на почве тайных обществ; из-за того, дескать, что Муравьёвы-младшие, братья его, состоят в них. А литературный скандал только форма, ширма. Что, конечно, не так. Хотя о том, что общества существуют, Батюшков знает. Есть расписка, которую он, почётный библиотекарь, даёт в Петербурге Оленину, что не состоит в них (император распорядился брать такие подписки даже с библиотекарей). Но Греч всё-таки заблуждается. Нет никакой внешней причины. Есть болезнь, которая изнутри преследует человека. И есть мания как внешнее проявление этого преследования, которая сама подбирает форму преследования – из того, что человека тревожит. Плетнёв или Плетаев, или тайное общество. Или принципиальная неотличимость сокола от цапли. Но зато как трагически точно дано у Греча описание! Эта субтильная батюшковская фигурка, можно отчётливо представить, как она исчезает в пустыне огромной площади, только фалды развеваются.