Глеб Горышин – Слово Лешему (страница 72)
Употребляют двуцветный жупел: красно-коричневый — это как дацзыбао в Китае во время культурной революции, для пригвождения инакомыслящих к позорной доске. Кто-нибудь осмотрительный вспомнит о нашем великом азиатском соседе: так мы похожи, обречены строить жизнь с оглядкой друг на друга, имея общий опыт скачков и неторопливости... Но осмотрительного не услышат, нетерпеливцы рвутся к ретранслятору в Мюнхене, за глумление там похвалят, дадут зелененьких в конверте. Жизнь есть жизнь, надо приспосабливаться. Неприспособленных спишут в расход —для улучшения генофонда...
Между тем костер погас. Привал закончен. Перекусил сушками с чаем, взятым в бутылке. На лугу снежная пороша цветущей таволги. Таволожное время. Желтеют львиные зевы. Порхают черные бабочки-махаоны. Лиловеют колокольчики. Налетают комары.
Гора — Сельга. Конец июля. На Берегу ласточки-сеголетки сидят на проводах (Бунин заметил, что это похоже на нотные знаки, по которым можно играть музыку ранней осени), а у нас ни одной. Что же не нравится касаткам в нашей Сельге? Мне нравится решительно все. Докторша мне сказала, чтобы я, при моей язве, не пил бы чаю, а заваривал бы клевер с кипреем, которые имеют противовоспалительное свойство. Клевер цветет полосой у меня под окном. Кипрею — не протолкаться в заросли, идучи на Озеро за водой. Еще я прибавил к целебному настою цветки таволги — белоголовник заваривают в Сибири безо всякой язвы, для вкуса. Таволгу можно сорвать с крылечка. И до того вышло тонко-духмяно, с кислинкой.
И все выросло на приусадебном участке, хоть собирай гербарий. Вчера стал выкашивать участок, трава непробойная наросла в нынешнее мокрое лето: тимофеевка в мой рост, ежа, дудка, бодяки, крапива, кипрей. Коса соскочила с косовища (надо было на ночь погрузить в воду). Насаживая, порезался, закровило. Алешина Оля перевязала, для верности решил сходить в Корбеничи к медику Андрею, уже лечившему меня при порубленной ноге и приступе нестабильной стенокардии.
Андрей с Юлей сенничали на Алексеевском озере, при них играли-бодались две козы и два козленка. Андрей сказал, что одна коза не доится, другая дает три литра, хватает на семью из трех человек и еще настаивается сметана. Он промыл мне ранку перекисью водорода, обнадежил, что все заживет (в детстве бабушка говаривала: «До свадьбы заживет»), сказал, чтобы я заварил подорожнику, ромашки и крапивы. «От крапивы регенерируют ткани, подорожник противовоспалительный, ромашка снимает боль». Все названное Андреем растет у меня под рукой. Можно болеть и лечиться, не выходя за пределы участка. Здесь же лекарство и от болезни души — смотреть на Озеро, можно в него погрузиться: исцеляет от комариных укусов, смывает грязь мира.
В Корбеничах зашел к деду Федору, он угостил меня чаем с батоном: «Пей чай, ешь батон, а больше нет никого. В магазине ни масла, ни маргарина».
Зашел к Владимиру Ильичу Жихареву, на базу отдыха Тихвинского химзавода, где он сторожем. Хозяин лежал в постели без простыни и наволочки в глубокой похмельной прострации. Его опухшие зенки глядели один на нас, другой на Арзамас. «Пью три недели», — единственное, что мог произнести Владимир Ильич. А ведь какой был ходовый мужик, про него рассказывали, что в шестидесятые годы председатель рыболовецкого колхоза Суханов доверил ему весь рейдовый лов рыбы на всех озерах Приладожья и Прионежья. Под его началом была бригада рыбаков (в ней рыбачил Иван Текляшев, он и рассказывал), трактор-тягач, на тракторе завозили на Леринское озеро, Капшозеро, Долгозеро и еще куда поглуше рыбацкую шаланду с мотором, сети; для вывоза пойманной рыбы арендовали вертолет. Озеро перегораживали сетями, учиняли тотальный облов. Иван утверждает: «Не сдали колхозу ни грамма рыбы, все сами сбывали и пропивали. Вертолет за водкой летал в Корбеничи, Шугозеро, а то и в Тихвин, где водка была». Когда рейдовый лов свернули за полной его неприбыльностью (как, впрочем, сворачивали и другие кампании, начинания, предприятия), на Жихареве остался неподъемный долг за эксплуатацию вертолета — 7000 рублей. Сумма по тем временам действительно колоссальная, с Жихарева и взыскивать не стали, что с него взять, гол как сокол.
На дворе пасмурно, комарино. И еще, как выяснилось, грибно. Сходил в ближний борок, взял мой оброк: пятнадцать белых с коричневыми головками и молодцов красных — в траве под осинами. Принес корзину красно-бело-коричневых, буду жарить, есть с треском за ушами. Белые, что постарше, высушу.
Вчера под вечер ощутил-осознал, да и то как-то отстраненно, вне себя, пустоту деревенского неба. Кто видел небо в деревне в летний вечер без ласточек и стрижей? Я не видел здешнего неба без ястребов. Бывало, ласточки атаковали кобчика, я наблюдал, сочувствуя ласточкам. И вот ни ласточек, ни стрижей, ни ястребов. Даже ни одной вороны на крыше. Я ходил по деревне, спрашивал: «Вы заметили, что ни одной ласточки в небе?» На меня смотрели как на блаженного (дачники вообще так смотрят на меня, с недоумением и некоторой опаской): собственно, не все ли равно, есть ласточки или нет, да и в небо смотреть некогда. Татьяна высказала предположение: ласточек извели два голодных рыжих кота, оставшихся от съехавших кооператоров, теперь прижившихся у Алеши с Олей. Я заметил, что все деревенские коты птицеловы, однако ласточки в деревнях сожительствуют с котами.
Я сидел на крылечке, меня безбоязненно жалили комары с мошками. Ласточки со стрижами поедали мириады летучей нечисти, от зари до зари барражируя над деревней. При ласточках было приютно сидеть на крылечке, была защита от комаров. Под пустым небом сидеть было невмоготу. Я вдруг подумал, что мне не ужиться в этой деревне без ласточек со стрижами. В пустом небе явился знак апокалипсиса, конца света.
На небе ласточек не стало, зато привольно комарам. И все же плакать не пристало, не слышно воплей по дворам. Не видно птиц — такая малость! Уж на лугу второй укос... Разлетье. Красок побежалость. Пустынно небо, как погост.
Ночью Озеро покрылось периной тумана, над белым туманом висела рыхлая луна с ущербом слева, с признаками того или другого знакомого по портретам лица — Маркса, Ленина, Ельцина, Руцкого... Днем бывший кооператор, ныне дачник Андрей, которого я в свое время сравнил с царем Навуходоносором, греб сено на подворье, гребла сено его подруга, в трусиках и лифчике, лежала медлительная собака с большой головой, большими ушами, короткими лапами. Алеша приволок из лесу на вездеходе еловое бревно — менять нижние венцы в избе Валентина Горбатова.
В Адином доме поселилась большая семья, выменявшая дом на квартиру в городе. В свое время дед Федор продал свой дом Аде за тысячу рублей, все говорили, как выгодно дед устроился.
В Харагеничах померла бабушка Катя Богданова. В субботу дочь Дуся повела ее в баню, баба Катя помылась, сказала: «Все, дочка, в байню уж не пойду». — «Почему, мама? — возразила Дуся. — Через неделю истоплю и пойдем». — «А я помру, дочка». Она померла тихо, как уснула, прожив на свете сто шесть лет.
Я шел краем Харагеничей к себе в Нюрговичи. Всякий раз заходил к бабушкам Богдановым, а в этот не зашел. Я еще не знал, что померла баба Катя, но что-то изменилось в Харагеничах. Не было мне пути в избу Богдановых, не сидела на лавочке у калитки баба Катя, как сиживала. И я не зашел.
Пасмурно, тихо мельтешит ленивый дождь.
Полночь. Вечером сходил на Геную, поймал окуней на уху, маленькую ушицу. Деревня еще не спит, горит свет в окнах, но день кончился, в избах шебаршение. Варил уху из восьми окуней, с лаврушкой, перцем, всем другим — с помощью кипятильника. Убедительно, проникновенно пахнут снятые с печи высохшие белые грибы. Сложить бы эти два уникальных запаха грибов и ухи, заключить бы в сосуд, привезти, сесть с семьей и нюхать, то-то бы сблизило!
Я уж говорил, лето нынче мокрое, морошка то ли померзла, то ли отстала от своего срока; был в моем морошковом месте, ягода красна, тверда, спелых почти нет. Черника меленькая и местами, местами. В Генуе воды больше, чем было весной, но окунь ловится.
Оглушительно пусто небо, ни ласточки, ни ястреба. Наросло всего прорва — иван-чая, бодяков, мышиного горошка, конского щавелю, тимофеевки, тысячелистника, не счесть, сколько еще всего неназванного! Парит, нахмуривается, улыбается. С утра думал: куда податься? В город? Нет, надо к тому, что прожито здесь, добавить еще и этот денек. Здесь цена дню совсем другая, чем там. Там день стоит тысячи две по минимуму и ноль по чувству жизни, по благотворному воздействию природных сил. Здесь каждый день богатеешь, наживаешься и ничего не платишь.
Сейчас полдень. Проехал Валера Вихров на красном мотоцикле. Проехали Алеша с Валентином на вездеходе с привязанной тележкой: повезут из лесу бревно. В меру жарко, чуть-чуть ознобно.
Плавали в лодке с женой Валентина Галиной Михайловной в угол нашего Озера, оттуда поднялись по тропе к Гагарьему озеру, то есть поднялись к вершине возвышенности и малость спустились: там синева озера в бору, знойная тишь пустого бора, дом, построенный в свое время Сухановым для колхозного рыбоводства на Гагарьем озере, ныне на четверть сожженный. Бывало, Ваня Текляшев скидывал в Гагарье озеро из лодки лопатой привезенную из Новой Ладоги «хролку», по плану надлежало скинуть тонну, чтобы вытравить «сорную рыбу» — окуней, щук, плотву — и запустить ладожского сига — сиг бы здесь выгуливался и скатывался в Ладогу, пополняя рыбное стадо. У Вани в доме стояли семь кроватей с металлическими сетками, всегда имелись дрова при печке и прочее. Суханов наказал хранителю дома на Гагарьем озере: «Уходишь из дома, не запирай, иначе сожгут». Дом был открыт для всякого, с постелями, спичками, солью, даже сигаретами «Стрела». У дома был хозяин, и посторонние люди дома не жгли. Теперь дом ничей, загажен, на четверть сожжен, в нем все еще стоят две кровати с панцирями...