Глеб Горышин – Слово Лешему (страница 70)
У нас не было переводчика, привезшие нас крутые ребята, подгулявшие в Сан-Жорже, не знали ни слова по-португальски, тем более по-креольски. По счастью, на встречу пришла немка из Мюнхена, вышедшая замуж за зеленомысского художника, малость поднаторевшая в португальском. Говорили речи, она переводила П. по-немецки, он мне — предельно коротко — по-русски. Обыкновенно на протокольных встречах П. больше помалкивал, все услышанное записывал, зато уж тут, дорвавшись до немки, так заболтался, что дожидавшиеся нас двое на белом «Пежо» перематерились: Восьмое марта не кончилось, им хотелось добавить.
Однажды вечером я сидел за столиком под банановым деревом в единственном в Прае кафе, потягивал пиво, по-португалски — сервежо, покуривал. Неподалеку от меня сидел белый человек средней невыраженной внешности. Иногда мы переглядывались. «Давно из Москвы?» — наконец спросил меня русскоязычный посетитель кафе креольского городка. «Как ты определил, что я из Москвы?» Белый человек рассмеялся: «Из тебя шпион не получился. Ты же куришь “Стюардессу”, ее только советские курят».
Иное дело товарищ Муратов. В Бисау в посольстве перед нашим отлетом на Острова (отлет был под вопросом, согласовывался с Москвой) нам сказали: «Как раз туда летит наш товарищ Муратов (как будто так летит, по своим делам, независимо от нас), если будет какая-нибудь неясность, обращайтесь к нему». Товарищ Муратов представлял собой среднеэтнический тип, мог быть европейцем, турком, латиноамериканцем, с несколько вислым носом, ухоженными усами, в твидовом пиджаке, отутюженных брюках, с дипломатом. Особенностью товарища Муратова было то, что он как будто ни на кого не смотрел, однако видел все, что надо ему; его взгляд можно было ощутить даже затылком; он глядел тяжело.
Из Бисау в международный аэропорт на острове Сал мы летели в трансатлантическом «Боинге»; товарищ Муратов сидел непричастно, поодаль от нас, так же и при перелете с острова Сал на остров Сантьягу на самолете местной линии с двумя смешливыми стюардессами-креолками. В Прае мы жили с ним в одном отеле «Прая-Мар», каждое утро он отправлялся куда-то при дипломате-кейсе. Во время завтрака в кафе на террасе мне удалось заглянуть в кейс товарища Муратова, который он — при всей его опытности — на мгновение приоткрыл. Там были уложены в ряд, как патроны в обойме, бутылки армянского коньяку. Несомненно, кроме нас, у товарища Муратова были свои дела на Островах. С выпивкой там чрезвычайно туго: пока привезут из Дакара, Лиссабона, Конакри, а выпить креолы не дураки.
На возвратном пути из Праи в Бисау, в международном аэропорту на острове Сал, мы наконец оказались все трое в одном номере: я, П. и товарищ Муратов — опять же в помещении бывшей португальской казармы. До «Боинга» Лиссабон — Конакри, с посадкой в Бисау, оставалась целая ночь. Товарищ Муратов за время сопровождения первой в его жизни делегации писателей удостоверился в том, что мы не сбежим, успокоился, раскрепостился, выставил бутылку армянского коньяку. Ночь была нежна, звезды висели низко, крупные, голые, как плоды папай; на летном поле ревели моторы, сна ни в одном глазу, одной бутылки на троих не хватило. Еще в начале поездки по Африке, в Дакаре, нам с П. подарили бутылку виски — как первое средство на случай малярии. П. принял бутылку, засунул ее в свой чемодан. Выставленная товарищем Муратовым бутылка требовала от нас ответного шага. Я обратился к П.: «Доставай виски, помнишь, что нам подарили!» Вообще неулыбчивый, латыш сделался совсем кислый. «Да, но нам сказали, что это от малярии». Товарищ Муратов смотрел проницающим взглядом: чего стоят писатели, раскошелятся или нет. Я вызверился: «Давай сюда бутылку! Иначе будет приступ малярии!» П. полез в чемодан.
За все время нашей поездки по Африке, в трех странах, П. не зашел ни в один магазин, ничего не купил, по ночам писал открытки в Ригу. Когда я его зазывал в торговый ряд, он уклонялся: «Мне это не интересно». Я тоже был в ту пору вполне советским человеком, свободным от меркантилизма, но чтобы до такой степени... Пришло на ум: вот для чего Советской власти при становлении потребовались твердокаменные латышские стрелки — для опоры...
П. привез в Москву из поездки по Африке неистраченные двести франков, предъявил на таможне. Таможенник обалдел: «Первый такой случай. Вы бы лучше на них пива выпили».
Мы с П. вышли из аэропорта «Шереметьево» в сладостно-мокрый, снежный мартовский московский вечер. Он пошел налево, я направо, мы с ним не попрощались.
Примерно то же произошло при прощании у суверенной Латвии с Россией.
Странное дело, каких только ягод я не собирал в Чухарии! Вчера вдруг нашел в моем садочке в Чоге красную и черную смородину. До меня в избе жил мужик, бессемейный, говорят, стал сильно запивать, сорвался с места, из родного дома. А ведь собирался жить, смородину посадил. Куда сорвался? Зачем? От себя нигде не укроешься. Напоследок в припадке бессильной ярости оборвал электропроводку, так шнуры и висят...
Я подвел провод к штепселю (а где Тарапунька?), включил приемник, сказали, что надо обменять старые денежные бумажки на новые. Вышел, обратился к мужикам, рубящим баню: «Слышали, денежки надо менять!» Мужики и ухом не повели. «А, это с Ильичом упраздняют. Нас не касается. Наши в недвижимость вложены».
Еще сказали по радио, что Ельцин прервал свой отпуск где-то под Новгородом (небось, в Валдае) в связи с обострением чего-то (разве было притупление?). Я подумал, что и мне надо прервать мои отпуск, покуда еще принимают старые дензнаки, а то не на что будет уехать в Питер. Но тотчас возразил себе: я не Ельцин, у меня другой статус, мне надлежит вбивать колья в изгороду; я навбивал изрядно, но вчера овцы просочились, как моджахеды на афгано-таджикской границе.
Шесть часов утра. Солнце в полнеба, в другой половине наливная туча.
По радио играют сонату фа мажор Шопена. Под окном цветут ромашки, полнятся соком черная и красная смородина, звякают колокольцами коровы. Лиловеет кипрей. После Шопена играют Листа. Попил чаю с блинами, со смородиновым вареньем. Что еще? Ах да, забивать колья. Но там комары. Да, и еще ласточки гоняются за комарами. Что главнее, пристойнее для мужчины — забивать колья, кормить комаров или сидеть слушать Листа с Шопеном? Водить перышком по бумаге? Боже мой, сколько я позабивал кольев, работая на изысканиях рабочим в зоне затопления Братской ГЭС! Мы прорубали «судовые хода» — по логам, распадкам, примыкающим к будущему Братскому морю, куда свозить лес, складывать в штабеля, чтобы суда подходили. А сколько кровушки скормлено ангарским комарам: бывало, накомарник сдернешь — не продохнуть, весь в крови... Потом еще лесовозная трасса в Забайкалье, вдоль реки Хилок, притока Селенги... Репер заделаешь, в манок посвистишь, рябчика подманишь и пиф-паф. И — годы вождения перышком по бумаге — целая жизнь. И на этом спасибо. Однако надо идти забивать колья.
День прихмуренный, свежий. Вечером истопил печку, сжег целую березу, поваленную ветром поперек двери в избу. Может быть, знак: не живать мне в этой избе? В избе тепло, наварено гречневой каши на весь день. Можно повспоминать.
На Невском, неподалеку от станции метро «Канал Грибоедова», сидит слепой мужик, играет на аккордеоне. Я слушаю: аккордеонист с пальцовкой-аппликатурой. И у меня был аккордеон «Рояль-стандарт», я изрядно играл в молодые годы; после войны Россия заиграла на европейском инструменте — «Берлинскую музыку взял он с собой, гармонику цвета волны голубой». Слушаю музыку моей молодости, кладу в шапку аккордеониста полтинник, думаю: «Вот дурачина — продал, тоже бы сел и играл, заработал бы всяко больше, чем литературным трудом. Увы! — утратил аппликатуру». Склоняюсь к музыканту:
— Как тебя зовут?
— Меня зовут Женя.
— Женя, ты Юрия Шахнова знал? Шахновскую «Карусель» не играешь?
— Кто же его не знал? Играю.
— Сыграй.
—Устал маленько. Сейчас жена принесет водки, выпью, сыграю.
Жена принесла водки. Женя выпил, поговорил о чем-то с женой, заиграл другое.
— Ты чего «Карусель» не играешь?
— Жена сказала, ты деньги из шапки взял.
— Да ты что?! Я полтинник положил, вот еще кладу.
— Ну ладно, сыграю.
Заиграл: та-та-та-та-та-ри-та-ти-та-ти-та-та. Слушаю, знаю: мой интерес к слепому музыканту подозрителен тем, кто берет деньги из шапки: этому что надо? Вдруг и этот возьмет? Другого интереса нынче на Невском как будто и нет. Вяло думаю: «Не бросил бы аккордеон, тоже бы сидел и играл».
После войны мы с Аликом, мальчиком из Испании — в одной школе учились — дай Бог как наяривали «Карусель» на вечерах.
В Михайловском саду кругами вокруг Пушкина ходит Моисей Моисеевич, играет на мандолине: «Светит месяц, светит ясный...», «И по камушку, по кирпичику...», «Расцветали яблони и груши...». Моисей Моисеевич маленького роста, с огромным пузом, бочковидный, в шляпе, партикулярном костюме пятидесятых годов в полоску, на лацкане планки каких-то наград, юбилейная медаль Советской Армии. У него лицо, как у Утесова в «Веселых ребятах», выражает одно: «Легко на сердце от песни веселой». Правда, одутловатая ряха, но беспечальная. Завидев какого-никакого иностранца, музыкант заводит мелодию и обрывает на полтакте: заплатишь — сыграю. Он предлагает иностранцу: «Фото!» Можно сфотографироваться: Пушкин, Моисей Моисеевич с мандолиной и чье-нибудь лицо, группа лиц — на память о Санкт-Петербурге.