Глеб Горышин – Слово Лешему (страница 31)
Я привожу стихи не как образчик плодотворной нюрговичской осени никем не узнанного поэта, а как запечатленный крик души. По ночам душа кричит не то чтобы громче, чем днем, но слышнее, крик души можно положить на стихи, на музыку... Положить свое тело на жесткий, обвалянный собственными мослами сенник, смежить веки — и полетит душа в рай или в ад.
11 августа. С утра писал, к трем часам нашел в себе готовность облачиться в плащ-палатку, взять червей, удочку, бидон под малину, отправиться в лес. Сочился дождь, уже четвертый день, без просвета, без надежды — обложной вепсский, кажется, нескончаемый. Задожжило нынче ранее заведенного. В прошлом году август выстоял без дождя.
В плащ-палатке идти было сухо, тепло. Тащить резиновые сапоги с длинными голенищами тяжко — кряхтел, задыхался, посиживал, покуривал. Срывал белые грибы — перестарки, но крепкие, такие, как я сам. Вдоль дороги в малинниках рдели (или, если угодно, пунцовели) ягоды малины. Малина может пропасть, стечет вместе с дождем.
Пришел на Геную, снял с жерлицы щучку. Окунь не брал. Вышел на дорогу, довольный щучкой, прогулкой, малиной. Дома нажарил грибов с картошкой. Поджарил щуку на постном масле. Слушал по «Свободе» Володю Войновича... Теперь-то уж он поди Вольдемар, но я помню его Володей, небольшенького росточка, крепеньким, смуглым, с живыми, приветливыми темными глазами. Как-то мы с ним сидели в предбаннике ЦДЛ, мне можно было выпить, а ему нельзя, он был за рулем, только что купил «Запорожец», самой первой модели. А и мне нельзя: до моего самолета оставалось времени в обрез, а еще надо добраться до Внукова. Помню, Володя Войнович сказал: «Я тебя довезу». И довез. Ему доставляло наслаждение на своей мыльнице обгонять «Волги» и «Москвичи», и он был искренне рад оказать услугу собрату. Когда это было? А Бог его знает, когда — и было ли?
По «Свободе» Володя Войнович хорошо выступал, грамотно, с чувством и с подковыром, но передергивал и все не о том. То есть говорил Войнович главным образом о себе, полагая себя где-то вблизи пупа Земли, центра мироздания. Писатель подсчитывал, каким тиражом у нас издали его «Чонкина», а каким бы надо издать. Вблизи пупа Земли Войновичу кажется, что его «Чонкина» у нас недоиздали. А по мне, так и этого — под завязку.
Почему эмигранты не возвращаются в постпартийный, постсоветский Союз? А хрен их знает. Мне-то что. Там они хоть что-то вякают, а тут скиснут в первый же день. Тут и нам-то делать нечего, а они и вовсе не пристегни кобыле хвост...
Хорошо в избе, пахнет жилым духом. Мыши ждут, когда я угомонюсь, тогда зашушукают.
Гуд найт, мистеры энд мистрисс!
Дождь разошелся, разверзлись хляби небесные. Восемь часов утра. Только что видел сон, в цвете. Женщина в годах, тучная, совершенно неизвестная, впервые мною увиденная. То есть увиденную во сне женщину я никогда не встречал наяву, а там, по ту сторону, я ее знал и за что-то ненавидел, что-то в ней было зловещее для меня. Память, запоминающая сны, такого рода мотивировки, за пределами опыта, просеивает, оставляет только картины. Герой моего сна (ежели представить сон как ночное кино), то есть я сам, убивает эту женщину из ружья. Большое помещение, в отдалении стоит только что убитая мною женщина, голая, обернувшая живот шалью. Я подхожу к ней. Женщина мне говорит: «Спасибо, я больше не могла жить, вы мне помогли». Или что-то в этом роде, по смыслу. Я вижу тучный живот женщины. Вначале, кажется, была кровь, но крови не вижу, только оплывшую грудь с соском, розоватую кожу с белесым пухом. В моей голове проносятся мысли: надо заявить, что убил, снизят срок, лет восемь буду сидеть, выйду под семьдесят. В то же время я смотрю на голую женщину как на живую, хотя знаю, что она убита. Я стрелял в нее дважды, из двух стволов. Спрашиваю у нее, как позвонить в милицию, 02? Беру в руки телефон, но почему-то это настольные часы. На часах диск для набора номера, но дырки пустые, нет цифр. Женщина говорит: «Дайте мне, надо набрать…» — называет цифру. В это время наплыв, сон прерывается, кончилось время сеанса. Сны бывают и многосерийные.
В моем сне есть темное, подспудное, есть и отголоски явного, отрежиссированные в подсознании. К примеру, вчера каждый час в последних известиях я слышал, что в Степанакерте убит Владимир Геворкян, зав. отделом обкома. Его расстреляли в упор из автомата днем на центральной площади из «Жигулей» белого цвета. Убийца и его сообщник-шофер скрылись.
Во сне я увидел иные картины, но главное впечатление от полученной днем информации — выстрелы с близкого расстояния в живое человеческое тело...
Володя Войнович много говорил о тюрьме, как их, диссидентов, бросали в тюрьму. Одних сажали, другие уезжали. Те, кого не посадили, кто не уехал, по словам Володи Войновича, «лежали на животе». Вот вам, пожалуйста, и навязчивая идея — надо посидеть в тюрьме.
Голая женщина является в сновиденьях мужикам всего белого света, только вместе с возрастом смотрящего сны меняются обличье модели и ее функция.
Анафемский дождь на дворе.
12 августа. Сколько дней, сколько ночей льет дождь? У него, как у всего на свете, две стороны, то есть влияние на человеческую особь, в данном случае на меня, двояко: дождь повергает в бездействие, уныние, телесную неподвижность, душевную апатию; в дождь спишь, не бреешься, не умываешься (это бывает и в вёдро), обрастаешь пылью, грязью, мохом, не ходишь в лес, теряешь силы. Зато в дождь сразу, спросонья, принимаешься писать в этом блокноте. Писание в вёдро — урывками, между делом, записываешь впечатление и убегаешь, предаешься чему-нибудь более сладостному или необходимому. Принесешь из лесу грибов, затопишь печь, обоняешь доносящийся грибной дух — и вроде жизнь прожита не зря, день не потерян. В дождь за грибами не ходишь, ягод не приносишь, варенья не варишь. В дождь пишешь, не зная, что выйдет из написанного. Бывало, хвастался, возвратясь из деревни: «Я один раз в одном месте нашел сразу сорок белых грибов». Теперь похвастаюсь: «Я написал повесть». Не знаю, повесть ли, но, правда, написал.
Мне, как уже упоминал, 60 лет. Если все, что есть во мне, сохранится, так можно тянуть еще лет шесть. К семидесяти годам мне этой жизни не выдержать. Какой будет моя жизнь после семидесяти? (Смерть я выношу за скобки). Душа моя больна неправедностью прожитого, совесть больна. Теперь я знаю, что воздаяния мне не грядет, легче не станет, только тяжелее. Разговариваешь с совестью наедине с самим собой. Разговор тяжелый, но я с ним свыкся, в моей душе нет прений сторон. Я вынес себе приговор, в общем, мягкий. В лесу мне мягче. Приеду в город, все ужесточится. Жизнь мне надо дожить в лесу, в этом мое милосердие к самому себе. Когда я возвращаюсь из леса в город, мои знакомые смотрят на меня с осуждающим изумлением: «Ты хорошо выглядишь». В наше время непростительно выглядеть хорошо. Я оправдываюсь: «Лето прожил в деревне». Преувеличиваю, малость привираю: прожил-то кусочек лета. А если бы все лето? — так бы хорошо стал выглядеть, зеркало бы до дырки проглядел, собою любуясь.
Сегодня плавал по реке Генуе. Это пока что моя река, никого на ней не встречаю. И есть у меня на реке мною найденный омут. Поймал в нем большого окуня, потом на крючок села плотица. Я ее не снял с крючка, закинул как живца. Плотицу схватила щука, поплавок занырял, заметался по омуту. Щука съела плотицу, не заглотив крючка. И ладно, а то со щуками перебор: вчера поймал на дорожку двух. Пищу с утра, затем топлю печь, готовлю еду, еще что-нибудь. В три часа (в пятнадцать часов) начинаю собираться на рыбалку. Беру спиннинг, запасную блесну, дорожку — блеснить в Большом озере и в протоке, ну, конечно, червей, сосуд, куда можно пустить в воду пойманных живцов, жерлицы, удочку, запасную блесну, крючки, сачок — подсачивать больших рыб. Еще надо накачать лодку, взять плащ-палатку на случай дождя и рюкзак с жестким каркасом — послужит спинкой сиденья в лодке. Что еще? Сигареты, спички, нож, топор...
Ну, кажется, все, поплыли...
После дождей Генуя полноводна, быстра. На ее высоких берегах — малинники, краснеют гроздья ягод. В воду упала береза, может, ее подпилили бобры; ах, если бы так! если бы не всех ухайдакали высокообразованные егеря...
Когда плыву по Генуе, думаю, что вот, весной по берегам ее цветет черемуха, от черемухи «воздух», как говорят новгородцы, то есть аромат. Проплыть бы в мае по черемуховой реке Генуе и... Тут сама собою напрашивается концовка фразы: «...и можно помереть». То есть еще при жизни совершить свой последний путь, среди благоухающих цветов, наедине с собою, без провожающих.
Домой плыл в час угасания дня, пришествия ночи. Озеро сделалось гладким, а небо еще более светлым, с белыми облаками, синими промоинами, и невысоким. Греб еле-еле, но подвигался. Было тепло, хотелось одного: чтобы так еще было, было. Жизни не переделаешь, легче не станет, но есть же, есть приют для души, пристанище для бренного тела. Прости, Господи, грешного раба Твоего непрощеного...