реклама
Бургер менюБургер меню

Глеб Горышин – Слово Лешему (страница 30)

18

Я выпил кофе и тихо сказал подруге по-русски, что хватит, идем. Подруга зло прошептала: «Если хочешь, иди. Мне интересно. Я журналистка». Я откланялся и ушел. Мой уход как будто никто не заметил.

Идя к отелю по ночным афинским улицам, я сомневался: вдруг поступил не так, как надо, не по-товарищески, не по-советски — оставил девушку одну в чужой стране, в ночное время, с незнакомыми мужиками? Постоял у входа в отель, медленными шагами вернулся на площадь Омониа. Там было все то же: за столиком трое черных мужиков и одна белотелая баба. Чувствуя за собой право последнего решения, как представитель великой державы (тогда еще было так) я тоном приказа потребовал : «Пора! Идем! Нам завтра рано на самолет!» Моя подруга уловила этот новый оттенок последнего решения, нашла в себе силы подняться, уйти от огня в потемки.

По дороге к отелю я выговаривал девушке, которую недавно склонен был полюбить: «Ах ты такая-сякая разэтакая! Да как же тебе не стыдно?! Дома иди к кому хочешь, а здесь... С тобой что случится, а нам отвечать!» И все другое прочее. Подруга в ответ огрызалась: «Это не твое дело! Я журналистка! Мне интересно! Я за себя могу постоять! Я была в Штатах, в Китае!» И так далее.

Улицы были пусты. Наши русские голоса звучали грубо, диссонировали с мягкостью афинской ночи. Сцена в Афинах походила на сцену в лавочке села Корбеничи, когда Володя Жихарев выговаривал своей жене Люське за измену, а Люська крыла на чем свет стоит своего неверного мужа.

В номере я долго не мог заснуть, ворочался с боку на бок, убеждал себя в том, что поступил как следовало поступить: не оставил женщину одну, не бросил, вызволил. Что случись, никогда бы себе не простил.

Утром по дороге в аэропорт мы с моей вчерашней подругой держались отчужденно, как незнакомые. В самолет вместе со всеми летящими в Софию и далее на Москву вошел вчерашний ооповец, из-за столика в кафе на площади Омониа, — самый крупный, орлиноносый, волосатый. Он сел рядом с московской красавицей, будто вместе купили билеты; двое тотчас отъединились от всех нас, заговорили о чем-то важном для них. То есть говорил палестинец; в недавнем прошлом моя подруга, теперь его, не знала так много английских слов, как ее ухажер, изредка произносила «йес» или «ноу» — и только.

В аэропорту Софии в то невозвратное время можно было выпить коньяку за советские рубли. Все мы накинулись на коньяк, как истомившееся от жажды стадо. Когда вернулись в самолет, ооповца не было видно. Моя подруга как ни в чем не бывало села рядом, по-кошачьи жмурясь, поведала: «Этот палестинец всю дорогу от Афин до Софии предлагал мне руку и сердце. Он специально за этим и полетел. (Можно предположить, что ему была подана надежда). Уговаривал меня остаться с ним в Софии, а потом вернуться в Грецию».

— Ну и что же ты не осталась?

В исконно русских очах близко сидящей моей подруги заголубела вся искренность, вся невинность, вся преданность. Она взмахнула ресницами:

— Что ты? Как же я без вас? Без России я не могу.

Вот такие есть женщины в русских селеньях. Даже и в стольном граде Москве. Вот какая ассоциация взбрела мне на ум при слове «Палестина».

По радио говорили, что хорваты не помирятся с сербами, а сербы с хорватами, что на Украине собрали хороший хлеб, но не сдают, придерживают, кажется, введут карточки на хлеб, что в Тюмени глубокий кризис, что у российских коммунистов вместо Полозкова стал Купцов; я его однажды видел в Вологде в обкоме. Все как-то несущественно, не о том, не про нас: как нам быть?

Я еще мало живу в деревне, не успокоился, не выздоровел душевно, все еще одной ногой там. Но и там меня нет. Скучно. Голодно. Долго тянется время. Мне его не хватало в деревне, а нынче некуда деть. Надо уходить в леса, плыть по водам, закидывать уду. И мне так потребна собака. Иначе... я буду жить без собаки. Скорее бы день, Боже мой! И так хорошо бы без ветра, без дождя.

Что надо — прожить здесь зиму, весну, написать каждый день и как начнется лето. В этом цель, смысл, задача, это — мое; все другое — чужое, от людей.

Так хочется порыбачить, а что-то держит — мое писание. Нужно ли писать? Нужно ли жить? Все-таки скучно на этом свете, господа.

Половина четвертого, за окном развиднелось. Тучи по небу плывут. Лиловеют кипрей с бодяками. Читаю «Год русского земледельца» В. Селиванова, очеркиста-аграрника первой половины прошлого века. Вычитываю дивные картины совокупного существования крестьянина с природой, разумеется, с точки зрения барина. Крестьяне тогда изложить своих чувств не умели, тем более выкладок ума. И вот такие строки, отвечающие состоянию моей души: «Подчас бежал бы из деревни при наступлении осени со всей ее унылой обстановкой: с темными и длинными ночами, с завыванием ветра в пустынных полях, с однообразно стучащими ставнями, но, к счастью, это грустное время в нашем краю не бывает продолжительно. (А в нашем бывает). В сентябре, а иногда и до половины октября осенние дни бывают подчас так хороши, что и не нарадуешься».

Я пишу то самое, что писал в первой половине прошлого века В. Селиванов, землевладелец. Только у меня нет никаких отношений с кормящей землей. Не написаны зима, весна, лето; я все пишу предосеннюю пору. В позднюю осень тоже не залезаю. Я нахожусь в ранней и средине осени, моя поздняя осень скорехонько придет.

С утра писал и мог писать бы доселе. Сварил каши из пшенички, купленной в Корбеничах без карточек. Но чего-то недоставало организму, какого-то ингредиента, калорий, а именно — окуневой ухи, содержащей в себе все нужное для телесной жизни, отчасти и для духовной. К тому же, долго сидя в избе, полеживая, попивая чаи, покуривая, замечаю в себе признаки лености, сибаритства. Нынче не кошу траву, ибо это стало бессмысленно. Накошенная в первые дни копешка почернела от дождей. Дул шелоник, то дул, то унимался. Согласно его порывам я то хватался за насос-лягушку — надувать лодку, то опять принимался за чаи и табачок. Наконец решился плыть.

К моему берегу подчалил Володя Жихарев, смотрел на той стороне сеть, попался один налим. Лицо Володино было несчастно.

— Знаешь, совсем мотор сдох. У того редуктор полетел. Взял у ребят «Ветерок» — и этот вразнос.

Володя отчалил.

...Я вплыл в Геную по высокой воде, догреб до моего окуневого места. Мною владела уверенность в улове: я стал заядлым рыбаком, не суетился, имел всевозможную снасть, запасные крючки, лески, поплавки, грузила, блесны. Закинул уду в то самое место, откуда ранее вынимал рыб, так точно, как нахожу белый гриб в заданном квадрате. Тотчас клюнуло, я выдернул такого большого окуня, какого ни один дачник и вообразить себе не может. Окунь-орясина оказался единственным таким в моем омуте, а может быть, равного ему нет во всей Генуе; это мне приз за постоянство. Когда окуней набралось на уху, зашелестел дождь. Обратно шел во встречном секущем водяном потоке. Дома вышкерил окуней, тотчас сварил уху, облизал пальчики. Ухи достанет на весь завтрашний день. В реке Генуе обловлен один омут, а сколько их? Никто не считал. Исписан один блокнот, но чистехонек другой. Можно жить дальше.

По радио сказали, что Ельцин посетил Ханты-Мансийск, а Павлов — остров Валаам. Небось, того и другого, там и там, попотчевали ухой. Места рыбные. Свидетельствую: после ухи становится весело, легко на душе и в теле. Вчера без ухи томился, сегодня угомонился. Ночь на дворе. Вот ужо очнусь на заре. Похлебаю юшки. Выйду на солнышко для просушки.

9 августа. Облачно. Ознобно. На улицу писать с натуры не иду: все написано в прошлом году и позапрошлом — те же травы, росы, тучи, Озеро. Только в прошлом году прилетали две вороны, кормились тем, что перепадало с моего — барского — стола. Нынче вороны не прилетают, трещат сороки. Помалкивают коростели, как молчат в рот набравшие воды коммунистические идеологи. По разным причинам, но — молчат. Коммунистам сказать нечего, да и не дадут. У коростелей вышло их время скрипеть. Может, они и не дошли нынче до вепсского густотравья: мало ли гадостей на пути, например, последствия войны в Персидском заливе. По радио сказали, что из горящих нефтяных скважин в Кувейте поступают в атмосферу ванадий и никель — канцерогенные: кто хлебнет лишку ванадия с никелем, заболеет раком.

Господи, проглянуло бы солнышко, ведь еще август не дошел до половины.

С утра писал, в обед ел уху, на второе овсяную кашу с постным маслом и малиновым вареньем. На той стороне кричали перевезти. С маленькой надеждой, что это ко мне, взял лодку Валентина, перевез четырех мальчишек — на рыбалку на Вечозеро. Ну, хорошо, перевез. «Спасибо». «На здоровье». Затем меня обуяла кромешная тоска. Заставил себя отпилить чурку. Истопил печку. Стало тепло. Тоска поунялась. Надолго ли?

Кажется, простыл вчера на дожде. Так не хватило мне стакана водки, бестолково выпитой с чужими мне людьми. В деревне водка должна быть для существенных потребностей — согреться после промочки, принять доброго гостя, который все не идет. Где ты, гостюшко? Ау!

Пью чай с малиновым вареньем, слушаю музыку Антонина Дворжака, в его американский период, в конце прошлого века.

Надо вытерпеть и это.

Деревня становится густонаселенной. Кончилось неприглядное положение, то есть когда никто не приглядывал за мной и можно было жить естественно, как в пещерный век. Со всех сторон за мной приглядывают.