18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Гизум Герко – Обнуление (страница 16)

18

Половина мысли была такая: сайлен смотрит на нас, как я на телеметрию. Для него мы кривые: кривая дыхания, кривая внимания, кривая моторики. Он не заглядывает в лица, ему не надо, лица врут, кривые нет. И значит, все мое искусство скучного вранья, все постные физиономии и усредненные ответы, работавшие против людей, против этого зрения не работают. Человека можно убедить, что ты средний. Кривую не убедишь: она либо средняя, либо нет.

А вторая половина мысли, недодуманная, была про то, какая у меня кривая. Я вспомнил, как сидел на маневре: как тело само считало доворот, как ладонь легла на подлокотник по-рабочему, как глаза сами нашли на потолке салона магистраль гидравлики и повели по ней… Пассажир так не сидит. Пассажир смотрит в окно.

Тут я мысль и бросил. Волевым усилием, как бросают греться о чужой реактор. Потому что довести ее до конца означало спросить себя: а сколько процентов этот прибор насчитал лично на тебе, Форк, и в какую папку положил. Ответа у меня не было, влиять на ответ я не мог, а тревога без рычага, это не тревога, а саморазряд. На Целине с таким умели: не можешь починить, не расковыривай.

Цифрой быть спокойнее, чем подозреваемым, сформулировал я себе на ночь. Пусть я буду цифра. Цифр много, они все похожи, и никто не помнит цифры в лицо.

Утешение продержалось до отбоя, а на границе сна пришла последняя за день мысль, незваная, из тех, что приходят, когда охрана уже спит. «Вероятность того, что он об этом знает, ниже».

Он сказал это про пилота. Одиннадцать процентов на тридцать человек, обычная учебная арифметика, и я был уверен, что это не про меня: я не пилот, я технарь, мое дело тракты и хвосты кривых, а не штурвал.

Уверен я был процентов на восемьдесят. Оставшиеся двадцать легли на полку, к полусекунде Варги, к планшету старшины, ко всему, что копилось у меня за этот год с ярлыком «не понял, храню».

Полка тихо скрипнула. Место на ней пока было. Но я засыпал в тот вечер с новым для себя знанием о здешнем мире, и знание это стоило всего вылета: в Академии, оказывается, есть глаза, для которых неважно, что ты говоришь, как смотришь и насколько скучно врешь. Эти глаза читают то единственное, что я не умел подделывать.

Работу.

Глава 8

Киношкола

Обещания, это груз с особым режимом хранения: чем дольше лежит, тем больше весит. Мое лежало с Целины, с последнего вечера в блок-контейнере, и весило к середине семестра уже как хороший компрессор. «Потом посмотрим вместе», сказал я ей тогда про один чип из коллекции. Потом, это было честное слово, а честные слова у нас в семье имели свойство приходить за расчетом.

Выходной под программу пришлось выгрызать. По моему графику той осени свободный вечер был существом вымирающим: учеба ела будни, доки ели субботу, воскресенье уходило на конспекты и сон, а редкие зазоры затыкали наряды, которые Варга раздавал с щедростью человека, экономящего на всем, кроме нарядов. Я спланировал операцию за неделю: наряд четверга отработал во вторник по обмену (минус четыре кубика, курс был грабительский, шла зачетная неделя), конспекты закрыл в пятницу в два приема, а на субботний вечер вписал себе в планшет официальное «самоподготовка, библиотека», что было почти правдой: где нычка, там и библиотека, вопрос каталогизации.

И в субботу, после ужина, я пошел на первый в истории Академии закрытый кинопоказ: питбой, визор и галетная коробка с двадцатью шестью чипами, изъятая из тумбочки под прикрытием ветоши.

Визор я готовил к этому вечеру загодя, два захода по часу. Дорога и карантинные досмотры ему здоровья не прибавили: контакт визирной дуги окислился, а левый экранчик завел привычку гаснуть при нагреве. Я перебрал дугу, пропаял три точки, заменил термопрокладку на самодельную, из обрезка той, что шла на теплоотвод. Работа копеечная, а приятная, как всякая работа над вещью, у которой в жизни есть назначение.

Теперь про коробку. Двадцать шесть чипов, галетная тара из-под сварочных наконечников, каждый чип в своем гнезде, гнезда подписаны моей рукой, номерами, потому что названий у этого добра, как правило, не было: чипы шли со свалки и с рынка безымянными, и опознавал я их содержимое сам, по первым минутам. Опись коробки жила у меня в тетради и выглядела, извините, так: «№ 1, парень с мечом, светится, семейное». «№ 4, восстание машин, парное к № 17». «№ 9, одиннадцать человек грабят казино, красиво ходят». «№ 12, гонки, глупое, дорогое сердцу». «№ 22, ужасы, категория, я извиняюсь, Б». И так далее. Два чипа из двадцати шести значились у меня как «интерактив, старые голоигры, не смотрено»: их я в детстве запустить не смог, визору не хватало то ли протокола, то ли рук.

Чип «тот самый» номера не имел. Он лежал в углу коробки, в гнезде, обмотанном синей изолентой, и опись про него говорила коротко: «№ 0. Потом. Вместе». Гнездо это за все дорожные досмотры не открывал никто: обмотанное синей изолентой добро, как я давно заметил, вызывает у проверяющих не подозрение, а сочувствие.

Вечер настал. Нычка, времянка, два ящика, я и питбой на столе. Я воткнул визор в порт, гнездо приняло чип с родным сухим щелчком, и я сказал, зачем-то откашлявшись:

— Мири. Выполняю обязательство от последнего вечера на Целине. Смотрим вместе. Готовность?

Пауза. Тройная.

— Уточнение: что требуется от меня в процедуре «смотреть вместе»?

Я открыл рот отвечать и обнаружил, что ответа у меня нет. Что требуется? Смотреть она могла и так: видеопоток шел через питбой, она видела его раньше и лучше визора. Требовалось что-то другое, то, что делала мать, когда мы смотрели «Пыль над третьим сектором»: сидеть рядом, молчать в правильных местах, в одном месте всегда говорить «вот же врут», и от этого фильм делался в полтора раза лучше.

— Требуется присутствовать, — сказал я наконец. — Смотреть то же самое в то же время. Комментарии разрешены. Это все.

— Принято: присутствовать, комментарии разрешены. — Пауза. — Отмечаю: определение совпадает с определением вахты.

— Почти, — сказал я. — Вахта, на которой ничего не должно случиться. Поехали.

И мы поехали. С середины, с двадцатой примерно минуты, потому что чип был битый и начало не читалось никогда, сколько я его знал: фильм для меня всю жизнь начинался с того, что парень с мечом уже стоит посреди песчаной планеты, и дальше на полтора часа со всеми остановками. Я знал там каждый кадр. Я смотрел его на визоре, лежа на крыше блок-контейнера, я пересказывал его на жаровне таким же пацанам, и пересказ по третьему разу собирал больше народа, чем по первому.

Теперь я смотрел его в жестяной коробке на имперской орбите, и рядом, впервые за всю историю моих просмотров, смотрел кто-то еще.

Комментарии были разрешены. Зря я это сделал, скажу честно. Нет, не зря, но предупреждать надо, что бывает, когда полуторачасовое художественное произведение просматривает существо, у которого не предусмотрено умение смотреть сквозь пальцы.

Первые десять минут она молчала. На одиннадцатой, когда парень с мечом отбил выстрел, не глядя, за спину, наушник ожил:

— Зафиксирована ошибка. Отражение направленного луча клинком возможно, наведение без визуального контроля невозможно. Вероятность попадания при показанной стойке: ниже двух процентов.

— Это кино, — сказал я. — Тут можно.

— Принято: тут можно. — Пауза. — Запрошено определение границ «тут можно».

Определение границ «тут можно» заняло у нас до конца сцены и осталось открытым, потому что я сам эти границы знал не головой, а тем местом, которым знают правила игры: врать в кино можно про траектории и нельзя про людей. Траектория соврет, зритель простит. Человек соврет, зритель уйдет. Я сформулировал ей это вслух, впервые в жизни, и сам удивился, что оно у меня, оказывается, было сформулировано где-то внутри, лежало готовое и ждало вопроса.

— Принято, — сказала Мири тем тоном, которым принимала данные в реестр. — Траектории: вранье допустимо. Люди: вранье недопустимо. Проверяю дальнейший материал на соответствие.

И проверяла. До конца сеанса она вынесла фильму одиннадцать замечаний по материальной части, включая знаменитое «тактика боя со световым оружием нерациональна: противники поочередно ожидают завершения реплик», и ни одного по людям. А когда пошла сцена, над которой ржала вся жаровня, та, где маленький ушастый напарник ворует еду у героя с невозмутимым лицом мудреца, случилось главное событие вечера.

Я, понятно, заржал. В голос, по-домашнему, забыв, где нахожусь, потому что сцену эту я любил телом, еще до всякого понимания. И в наушнике, переждав мой ржач, раздалось:

— Запрос. Почему смешно?

Я открыл рот. Закрыл. Я сидел с паяльником в руке, я как раз грел термопрокладку, у которой опять поплыл угол, и так и застыл, с паяльником на весу, потому что вопрос был… Вот вы попробуйте. Возьмите сцену, над которой смеялись всю жизнь, и объясните вслух, почему. Словами. Существу, которое не смеялось ни разу и не притворяется, что понимает.

— Ну… — сказал я. — Он ворует еду. У героя. Который только что всех спас.

— Зафиксировано: кража у благодетеля. Классификация: неблагодарность. Неблагодарность порицаема. Запрос: почему смешно?

— Потому что он маленький. И делает это с таким лицом, как будто имеет право.