18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Гизум Герко – Летные Часы (страница 7)

18

Марк наблюдал за гонкой с интересом учетчика при забеге. В конце месяца я обнаружил на полях его настольного календаря таблицу, вычерченную по линейке: две колонки, отметки палочками, итог с переносом. Заголовка у таблицы не было. Я спросил, что он считает.

— Осадки, — сказал Марк, не моргнув.

— У осадков фамилии, — сказал я. — Две.

— Интенсивность осадков по направлениям, — сказал Марк и закрыл календарь. Человек, который в тринадцать лет вел семейную приходную книгу, врать не умеет, но умеет не отвечать, а это смежная специальность, и владел он ею прилично.

Способ второй пришел из доков, и его я не изобретал. Его изобрел Румб, если считать изобретением фразу из шести слов.

В субботу я ушел вниз утренней развозкой и зашел на четвертый причал по старой памяти, узнать, как дышит кран, которому я летом записал номер детали. Кран дышал по-прежнему, деталь по-прежнему не пришла, и я уже уходил, когда громкая связь над причалом сказала голосом жестяного репродуктора:

— Кадет. Зайди.

В будке было как всегда: тетрадь, тесемки, электроника, скучающая на подхвате. Румб посмотрел на меня поверх тетради и произнес без предисловий:

— Буксир до склада комплектации. Контейнер забрать. Пилот смены на разгрузке. Умеешь на буксире?

Буксир я знал: тот же тип, что учебные у нас в ангаре, только честнее, потому что без учебных ограничителей. Я чуть было не сказал «так точно» и в последний момент перестроился на местный устав:

— Не так умею, а да.

Румб посмотрел на меня секунду дольше, чем требовалось. Мне показалось, что где-то в глубине репродуктора шевельнулось что-то, что у других людей называется усмешкой, но наружу не вышло: не тот тракт. Он сделал в тетради пометку в два знака.

— Двадцать минут туда-обратно, — сказал он. — Часы твои, контейнер мой. Все.

Про сами двадцать минут доложу подробнее, потому что они того стоят. Это был первый раз в моей жизни, когда я летел один. Совсем один: без инструктора справа, без его зевка, без ведомости, в которую идет оценка. Буксир был доковый, рабочий, без учебных ограничителей, и первое, что я понял, отойдя от стенки: учебные ограничители, оказывается, весят. Не в килограммах. Машина без них отзывалась сразу, целиком, без той ватной прослойки, через которую нас учат, и я минуты две привыкал к мысли, что между моей рукой и соплом больше никого нет. Ни инструктора, ни методики, ни Империи. Рука и сопло. На Целине так выглядела вся моя жизнь, просто я не знал, что по этому можно скучать.

В кабине было тихо. Я поймал себя на том, что доклад формируется сам, по привычке, короткий, с цифрами: отход штатный, разгон штатный, склад по курсу. Сдавать доклад было некому. Питбой висел на ремне и молчал, как договорились, и в какой-то момент я произнес кусок доклада вслух, в пустую кабину, просто чтобы проверить, как он звучит. Звучал он одиноко. Я выключил это дело и долетел молча, но факт зафиксировал, у меня с фактами строго: доклад, произнесенный в пустоту, звучит одиноко. Раньше не звучал. Что-то поменялось за осень, и я пока не знал что.

Двадцать две минуты спустя контейнер стоял, где положено, буксир остывал у стенки, а я шел через причал и производил в уме проводку, которой не было ни в одной ведомости. В летную книжку эти минуты не шли: не учебный вылет, не оформленный перегон, ничего. Официально я никуда не летал. Неофициально у меня в тетради, на последней странице, к семи десятым прибавилось еще три, и это были первые часы в моей жизни, которые не считал никто, кроме меня. На Целине с такой записи начиналась любая собственность: сначала ее нет ни в одной описи, потом она есть у тебя.

Про байку расскажу отдельно, потому что осенью я впервые в жизни послушал собственную биографию в чужом исполнении, и опыт этот рекомендую всем: дешевле зеркала, показывает больше.

Дело было наверху, в столовой, в обед. За соседним столом третьекурсник кормил двух второкурсников фольклором, и я сперва слушал вполуха, а потом вилка моя стала двигаться медленнее, потому что фольклор был про меня. В исполнении третьекурсника это звучало так: был на инженерном потоке старшекурсник, тихий, из целинских, и на пожаре, когда у всех горело и никто не знал, куда бежать, он один знал, и жгут у него на руке тлел, а он работал, пока не дотушил, а потом сам на себя написал рапорт, и вышло ему за один и тот же день взыскание и благодарность, одним приказом, потому что правда всегда идет в двух экземплярах.

Второкурсники слушали с открытыми ртами. Я ел кашу и проводил ревизию. Старшекурсник: я на тот момент был первокурсником. Тихий: допустим. Жгут тлел: жгут не тлел, жгут был жгутом, обыкновенным, резиновым, и дымился на нем рукав, и то недолго. Сам на себя написал рапорт: писал не на себя, а по форме о происшествии, что не одно и то же. Взыскание и благодарность одним приказом: тут фольклор, как ни странно, был точен почти дословно, потому что жизнь иногда сама пишет так, что не наврешь лучше.

Под конец один из слушателей спросил с придыханием, что стало с тем старшекурсником потом. Третьекурсник пожал плечами с достоинством хранителя предания и сказал: выпустился, летает где-то, такие не пропадают. Я сидел через стол от собственной легенды, живой, невыпустившийся и с кашей, и меня никто не опознал, потому что легенда была выше меня на голову и старше на два курса. Это, я считаю, лучшая маскировка из существующих: быть скромнее своего фольклора.

А формула про два экземпляра, моя формула, сказанная однажды в другом месте по другому поводу, жила теперь отдельно от меня, как анекдот, и рассказывали ее с удовольствием, с каким рассказывают чужую мудрость, ставшую общей. Я доел кашу и решил считать это не кражей, а тиражированием. Устав тоже никто не подписывает «по автору».

Вечером напарница, слышавшая столовую вместе со мной, запросила слово.

— По байке. Учетной точности ноль. Герой старше тебя на два курса, выше на голову и целинец только по акценту рассказчика. Прогноз: с каждым пересказом жгут будет разгораться. Раздел прогнозов, восстановленный в должности на одно замечание, сообщает: через год он будет гореть открытым пламенем. Раздел снова уволен.

— За что на этот раз?

— За злорадство.

Во вторник пришло видеопослание от матери.

Смотрел я его в нычке, в тот же вечер, как смотрю всегда: не откладывая, потому что откладывать письма из дома, это занимать у самого себя под грабительский процент. На экране была диспетчерская, какой я ее помню наизусть: пульт, графики смен на стене и табло за материнской спиной, на котором копошились составы. Мать записывала в пересменок, за час сорок до составов, я это знал не по часам на стене, а по ее посадке: так прямо она сидит только тогда, когда впереди смена, а не позади.

Говорила она четыре минуты. Тарифы на воду подняли, на восемь сотых за куб, сказала она об этом, как говорят о погоде: без жалобы, с поправкой на сезон, пересчитала вслух на квартал и закрыла тему. У Сима на разъезде меняли стрелку, три смены шума. Огород стоит, забор стоит, все стоит, что должно стоять. Посередине, между стрелкой и забором, без перехода: «Взрослее стал, по голосу слышно». И дальше про забор, не дав ни мне, ни себе задержаться на этом месте.

А в конце было то, ради чего я смотрю эти послания сразу, а не откладывая. Она сказала: «Работай, сынок», и после этих слов полсекунды смотрела в объектив молча. Кто не знает мою мать, увидит паузу перед выключением записи. Я знаю мою мать. Эти полсекунды, это все, что не проходит у нее по регламенту, весь незадокументированный груз, и провозит она его всегда одним и тем же рейсом, в конце, за подписью «Работай, сынок».

Ответ я записал в тот же вечер, одним дублем. Рассказал про доки и про ставку два восемьдесят пять, ставку она оценит, у нее разряд по оценке ставок. Рассказал про норму налета, восемнадцать часов в год, и предложил ей пересчитать это в ведра воды по новому тарифу, потому что смешное у нас в семье измеряется в ведрах. Про число на последней странице тетради не рассказал. Не потому, что тайна. Потому, что о грузе докладывают, когда он закреплен, а я его пока только принял.

Отправил, выключил, посидел. Напарница молчала тактично, как умеет молчать только она: с присутствием.

А в среду Империя выдала мне наряд, и с этого наряда официально началась осень, которую мне обещали еще у трапа.

Обнаружил я его штатно, в вечернем приказе: наряд по контрольно-пропускному пункту учебного городка, сутки, заступление в четверг. В четверг у меня был летный день, моя очередь на борт, законная, из графика, не подменная. Я перечитал приказ дважды и пошел в комендатуру выяснять, потому что в приказах не ошибаются только те, кто их не читает.

В комендатуре мне выдали основание. Основание было оформлено по регламенту подмены нарядов: кадет первый поменялся с кадетом вторым по семейным обстоятельствам, кадет второй с кадетом третьим по медицинским, а хвост цепочки, оставшийся без исполнителя, закрыли по резервному списку, в котором моя фамилия оказалась первой. Каждая подмена была подписана. Каждая подпись была настоящая. Семейные обстоятельства, я проверил позже, существовали. Медицинские тоже. Цепочка была собрана из подлинных звеньев, и только вся целиком она была фальшивой, потому что складывалась в одну-единственную фигуру: Форк стоит на КПП ровно в те часы, когда его борт идет по кругу с другим кадетом.