18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Гэй Тализ – Фрэнк Синатра простудился и другие истории (страница 28)

18

Из семидесяти трех ролей, сыгранных О’Тулом в «Old Vic», ни одна не принесла ему больше похвал, чем Гамлет, которого он сыграл мощно и оригинально, восставая при этом против закостенелых приемов, используемых великим множеством британских актеров в шекспировских пьесах. («…Я встречаюсь с Шекспиром на его собственных условиях… Шекспир – театральный человек, черт возьми, не божество какое-нибудь… его люди живые… ты слышишь запах у них изо рта… они мочатся на стену… Вот как я играю Шекспира».)

В 1958 году он ушел из «Old Vic» и за два года быстро утвердил себя и как перворазрядный классический актер (то, как он в 1960 году, в двадцать семь лет, в Стратфорд-он-Эйвоне воплотил Шейлока, уподобляли игре великого Генри Ирвинга), и как звезда молодой сцены (за роль дерзкого солдата в «Длинных, коротких, высоких» он получил в 1959 году в Лондоне премию «Актер года»), и как кинозвезда (он сыграл щепетильного молодого лейтенанта в фильме «День, когда ограбили Английский банк»).

Сэм Шпигель[64], увидев игру О’Тула в этом фильме, одним из первых понял его возможности в качестве киноактера и однажды пригласил его на пробу. Едва О’Тул, придя, снял пальто, как из кармана у него выпала бутылка скотча. Шпигель был немного расстроен, но все же дал ему пройти пробу. О’Тул, изображая перед камерой врача, прикинулся, будто разговаривает в больничной палате с миссис Сэм Шпигель. «Все хорошо, миссис Шпигель, – сказал О’Тул успокаивающим тоном, – ваш сын никогда больше не будет играть на скрипке». Сэм Шпигель счел это ужасающе несмешным. О’Тул после этого не виделся с ним больше года. («Есть во мне что-то такое: построю что-нибудь – и обязательно разрушу, просто так, без причины…»)

Между тем режиссер Дэвид Лин, искавший актера на роль Лоуренса (Марлон Брандо отказался, потому что был слишком занят, а Альберт Финни отказался по неизвестной причине), увидел О’Тула в роли лейтенанта в «Дне, когда ограбили Английский банк» и понял, что нашел того, кто ему нужен. Первым делом, конечно, Лин должен был получить одобрение продюсера, которым, к большому сожалению для О’Тула, был Сэм Шпигель. Тот, по словам Жюля Бака, менеджера О’Тула, проявил очень мало энтузиазма; официальным доводом, который выдвинул Шпигель, было то, что нелепо брать актера ростом метр девяносто на роль невысокого (метр шестьдесят два) Т. Э. Лоуренса. Но Лин умел убеждать, и О’Тул получил роль.

О’Тул бросился в работу со всей страстью, как перед исполнением Шейлока (он тогда четыре недели прожил в хижине в валлийских горах, читая книги о еврейском законе и еврейских обычаях, а после этого девять недель репетировал без оплаты). Для роли Лоуренса О’Тул только что не выучил наизусть «Семь столпов мудрости» – 661-страничную книгу этого героя Первой мировой войны; он проштудировал все книги о нем, а затем полетел в пустыню за недели до съемочной группы и там разговаривал с арабами, которые помнили Лоуренса. В Иордании один арабский шейх, знавший «Эль-Оуренса», посмотрел на О’Тула с неодобрением: «Слишком высокий». После чего О’Тул, не говоря ни слова, взял у кого-то арабский кинжал и начал «подрубать» себе ноги чуть пониже колен. Все племя приятно удивилось, и бедуинский вождь быстро сменил недоверие на благосклонность; позднее он научил актера ездить на верблюде, дав ему возможность взамен, как говорит О’Тул, «подарить арабской культуре одно из важнейших новшеств» – верблюжье седло из пористой резины.

После нескольких часов на верблюде О’Тул заявил: «Отдаю вам должное, вы прекрасные бедуины, камни пустыни, но у меня очень нежная ирландская задница». С этими словами он слез с верблюда и не залезал, пока не смастерил губчатое седло, чтобы укрепить его поверх деревянного, на котором привыкли трястись арабы. Вскоре несколько любопытных арабов попросили у него резину, желая попробовать. Позднее О’Тул выписал из Лондона сотни метров губчатой резины – большей частью она была розовая и нежно-голубая, и кончилось тем, что вся местная верблюжья кавалерия захотела ее использовать. В пустыне можно было наблюдать довольно странное зрелище: свирепого вида смуглые воины на резвых верблюдах при каждом подскоке являли взору между своей длинной одеждой и спиной животного слой розовой или нежно-голубой губки.

Здесь, в Дублине, Питер О’Тул вернулся в бар отеля, окончательно договорившись с ирландским родильным домом, чтобы через семь недель там приняли роды. Он заказал скотч и после нескольких глотков согласился поговорить немного о съемках «Лоуренса Аравийского» – вообще-то он этой темы избегает, поскольку, помимо прочего, ему досадно думать, что его теперь главным образом знают как легкого на подъем, падкого до приключений киноактера.

– Лоуренс! – со злостью проговорил О’Тул, глотнув скотча. – Я был одержим этим человеком, а это плохо… настоящий артист должен уметь прыгнуть в бочку дерьма и выйти, распространяя запах фиалок… а я провел на этих съемках два года и три месяца, и все эти два года и три месяца я не думал ни о чем, кроме Лоуренса, я просто-напросто был им, и так день за днем, день за днем, и это было плохо для меня как личности, и это убило потом мою игру. За «Лоуренсом», как ты знаешь, у меня на очереди был «Ваал», и после генеральной репетиции мой близкий друг пришел ко мне за кулисы и говорит: «В чем дело, Питер, что с тобой такое?» Я спросил, что он, к чертям, имеет в виду, а он мне: «Вяло сыграно!» Боже ты мой, меня в ужас привели эти слова. Да, я погано играл! Пялился в пол… голоса нормального не было… весь раскисший был, рассредоточенный. Чуть позже сказал себе: «Ну, старина, ты влип», и я это чувствовал всей своей гребаной кожей. Я был эмоциональный банкрот после этого фильма. На Би-Би-Си в телепрограмме у Гарри Крейга – этот сукин сын слишком глубоко копнул! – я сказал, что после «Лоуренса» на меня напал страх, я боялся, что изувечен. Такие долгие съемки, два года и три месяца, и вся ответственность за исполнение на мне, а контроля у меня никакого… Господи, там в одном эпизоде я увидел крупным планом свое лицо в двадцать семь лет, а потом, через восемь секунд, другой крупный план, когда мне уже двадцать девять! Восемь секунд, черт бы их драл, и двух лет моей жизни как не бывало! Тяжко видеть все это на экране затвердевшим, забальзамированным, – сказал он, покручивая в пальцах стакан с виски и глядя прямо перед собой, на шеренги бутылок. – То, что затвердело, перестало быть живым. Вот почему я люблю театр. Это Искусство Момента. Моя любовь – к мимолетному, а долговечность я ненавижу. Актерская игра – это слова превращать в плоть, и я люблю классическое актерство, потому что… потому что тебе нужен вокальный диапазон оперного певца, ты должен двигаться, как балетный танцовщик… ты должен уметь играть… превращать все свое тело в музыкальный инструмент, на котором сам же играешь… это больше, чем бихевиоризм… а в кино к нему всё и сводится… Господи, ну что такое кино, в сущности?.. просто движущиеся фотографии, черт бы их драл… но театр!.. там есть недолговечность, которую я люблю… это отражение жизни в каком-то смысле… это… это как изваять статую из снега.

Допив свой скотч в баре отеля, он сказал шоферу, чтобы тот отвез его в ирландский паб в центре Дублина. Там он продолжил пить с актрисой Шивон Маккенна, продюсером Кевином Макклори и еще несколькими старыми друзьями из театра Аббатства; стены паба, который они выбрали, были увешаны фотографиями ущерба, нанесенного Дублину английскими захватчиками, и перед каждым новым глотком О’Тул и Макклори крепко брались за стаканы, поднимали правый локоть выше правого уха, и звучал красноречивый тост за Республику. Они размеренно пили до одиннадцати вечера, потом отправились в ресторан ужинать, а потом отдали дань ночным заведениям Дублина, где продолжали пить до пяти утра.

Назавтра О’Тул поднялся раньше двух дня, когда он обычно встает, потому что Макклори забарабанил в его гостиничную дверь: они всей компанией должны были отправиться на скачки за город – в Панчестаун. В машине О’Тул, не выказывавший признаков похмелья (встав, он опохмелился парой гиннесов и скотчем), был в хорошем настроении и вспоминал детские дни, когда его брал на скачки отец, на чьей стойке букмекера было написано краской: «Капитан Патти О’Тул», но которого все называли «Гамаши», потому что он постоянно их носил.

– Теперь он ни за что не хочет признавать, что брал меня на скачки: думает, это плохо его характеризует, – сказал О’Тул, улыбаясь на заднем сиденье. – Думает, это показывает, что он хреново меня воспитывал. Конечно, хреново по общепринятым меркам… но я очень любил ходить с ним на скачки и очень любил, когда он кого-нибудь спрашивал: «Ну, и за кого вы в этом заезде?» Или говорил: «Дайте мне шиллинг ради этого сыночка». О, мне очень нравилось быть сыном «капитана Патти О’Тула».

Случалось так, вспоминал он, что его отец неверно высчитывал шансы или столько терял на той или иной лошади, что не мог выплатить выигрыши всем клиентам; тогда сразу после забега, до того, как клиенты успевали спуститься к его стойке, он хватал Питера за руку: «Пошли, сынок, делаем ноги!» – и они исчезали, скользнув в кусты. После чего «капитану Патти О’Тулу» приходилось менять ипподром.