Гэй Тализ – Фрэнк Синатра простудился и другие истории (страница 26)
– Нет, – перебила его Леди Гага. – Я, пожалуй, выберу другого. Мой любимчик – Посада. Или он уже не играет?[59]
Кто-то крикнул, что он ушел из бейсбола.
– Жалко, – сказала Леди Гага и ввернула новую строчку: «Скучаю по Посаде!»
Когда они решили, что хватит резвиться, и дуэт наконец был записан, их попросили дать короткое интервью для документального фильма, который продюсировал Дэнни.
– Ну что, нормально получилось? – спросила Леди Гага, сходя с помоста.
– Да что ты! Лучше не бывает.
– Не терпится посмотреть. Я буду рыдать, когда фильм выйдет.
Беннетт и Леди Гага уселись рядышком перед камерой, и Сильвия Вайнер из съемочной группы спросила певицу, какие чувства она испытывала, работая с Тони Беннеттом. Она ответила, что когда узнала о будущем дуэте, то прежде всего подумала, что ей надо сменить гардероб.
– В чем я пойду к мистеру Беннету? Что мне надеть? Надо выглядеть классно? Или элегантно? Или сексуально? Я же не знаю, что он любит. Перемерила все наряды, а потом, – тут она повернулась к нему, – встретилась с твоей обалденной женой. Это было потрясно!
– Так, – продолжала Вайнер, – теперь скажите, почему эта песня так хорошо подходит для вашего дуэта.
Леди Гага немного подумала и ответила:
– Ну, потому что я бродяга. И он, – она указала на Беннетта, – это знает. – И засмеялась.
Но он покачал головой и сказал решительно:
– Я знаю, что ты леди. Которая играет бродягу.
О’Тул на родной земле
Все дети в классе достали карандаши и рисовали лошадок, как им велела монахиня, – все, кроме одного мальчика, который, закончив, сидел за партой без дела.
– Хорошо, – сказала монахиня, посмотрев на его рисунок, – а теперь пририсуй что-нибудь – например, седло.
Через несколько минут она подошла к нему снова. Вдруг ее лицо налилось краской. У коня теперь был пенис, и он мочился на траву.
Монахиня принялась лупить мальчика – неистово, обеими руками. Подбежали другие монахини, и они тоже начали его колошматить, свалили на пол, не слушая его ошеломленных рыданий: «Но я… но я… что видел, то и нарисовал…
– Эти белые руки! – сказал Питер О’Тул, теперь уже тридцатилетний, все еще чувствуя боль после стольких лет. – Эти старческие белые руки… охаживают меня…
Он откинул голову, допил свой скотч и попросил стюардессу принести еще. Питер О’Тул сидел в самолете, который часом раньше вылетел из Лондона, где он долго жил на чужбине, в Ирландию, на его родину. Самолет был полон бизнесменов и розовощеких ирландок, плюс несколько католических священников, один из которых, беря сигарету, использовал длинные проволочные щипчики – видимо, чтобы не притрагиваться к табаку теми же пальцами, что будут прикасаться к Святым Дарам.
Питер, не замечая священника, встретил стюардессу, несущую выпивку, улыбкой. Это была цветущая, пышущая здоровьем маленькая блондинка в облегающей зеленой твидовой униформе.
– Этот твид из Коннемары, где я родился, – сказал Питер, когда стюардесса пошла обратно. Затем, глядя, как ее округлые бедра, покачиваясь, движутся по проходу, он добавил: – Самые приятные задницы на свете – это Ирландия. Ирландские женщины по сию пору носят воду на голове и приволакивают мужей домой из пабов, а это формирует фигуру как ничто другое в нашем мире.
Он потягивал скотч и смотрел в иллюминатор. Самолет спускался, сквозь облака Питер видел мягкие зеленеющие поля, белые фермерские дома, пологие холмы близ Дублина, и, похоже, как многие ирландцы, возвращающиеся домой с чужбины, он ощущал и печаль, и радость. Печаль при виде того знакомого, что заставило их уехать, и чувство вины за свой отъезд, хоть они и сознают, что никогда не смогли бы осуществить свои мечты среди этой бедности и удушающей строгости. И вместе с тем – счастье, потому что красота Ирландии кажется неуничтожимой, неизменной с их детских лет, и благодаря этому для них каждая поездка на родину – блаженное воссоединение с собственной юностью. Хотя Питер О’Тул в силу собственного выбора остается пересаженным деревом, он, будучи ирландцем, по-прежнему связан с этой землей, и твердо решил, что, когда у него несколько недель спустя родится второй ребенок, это произойдет в Ирландии, а не в Англии, где родился первый. Он предпринял эту короткую поездку в Дублин, чтобы заранее обо всем договориться с родильным домом.
Но ему, кроме того, просто хотелось вырваться из Лондона на несколько дней. В Дублине можно выпить со старыми дружками, съездить на скачки в Панчестаун, побыть несколько часов одному, поразмышлять. Последнее время ему выпадало очень мало возможностей для размышления без помех. Позади были два изматывающих года в пустыне на съемках «Лоуренса Аравийского». Затем – главная роль в лондонской театральной постановке «Ваала» Бертольта Брехта, а впереди, через две недели, – новые съемки, теперь с Ричардом Бертоном в фильме «Бекет» компании «Paramount» по пьесе Ануя. После этого – главная роль в фильме «Лорд Джим», совместное производство его собственной компании «Keep Films» и «Сolumbia»; далее – «В ожидании Годо» и другие ленты.
Впервые в жизни к нему потекли большие деньги. Он только что купил пятиэтажный девятнадцатикомнатный дом на Хит-стрит в Лондоне, построенный в 1740 году. Наконец-то он смог приобрести свою любимую картину «Эмигрант» ирландского художника Джека Б. Йейтса. И все же довольства, уверенности, чувства безопасности у него и теперь было не больше, чем в юности, когда он, учась в академии драматического искусства, жил впроголодь и ночевал на барже, которая в одну прекрасную ночь затонула, потому что слишком много народу пришло на вечеринку. Он и теперь порой бывал необуздан и вел себя саморазрушительно – психиатры не помогали с этим справиться. Он знал одно: у него внутри, в плавильне его души, кипит на медленном огне смятение и распря, и этим-то кипением, вероятно, и были порождены его талант, его бунтарство, его эмиграция, его чувство вины; и каким-то образом все это было связано с Ирландией и католической церковью, а еще с тем, что он разбил столько машин, что у него пришлось отобрать права, и с его участием в маршах за ядерное разоружение, и с его одержимостью Лоуренсом Аравийским, и с его отвращением к полицейским, к колючей проволоке и к бреющим подмышки девицам, и с его эстетизмом, и с его страстью к игре на скачках, и с тем, что он в прошлом был мальчиком-алтарником, а теперь по вечерам пьяный шатается по улицам, покупает одну и ту же книгу («Моя жизнь усеяна экземплярами “Моби Дика”») и читает в ней одну и ту же проповедь («…И если мы повинуемся Богу, мы должны всякий раз ослушаться самих себя[60]…»); и с тем, что он мягок, великодушен, чуток – и в то же время подозрителен («Ты знаешь, с кем имеешь дело? Я сын ирландского букмекера, ты меня не проведешь!»); и с его преданностью жене, верностью старым друзьям, колоссальной тревогой из-за зрения трехлетней дочери, которая должна теперь носить очки с очень толстыми стеклами («Папа, папа! У меня глаза разбились!» – «Не плачь, Кейт, не плачь – мы тебе купим новые»); и с его сценической гениальностью, которая равным образом проявляется в пантомиме[61] и в роли Гамлета; и с его внезапными приступами злости («С какой стати я буду тебе все выкладывать? Ты кто, Бертран Рассел?»), злости, которая быстро сходит на нет («Слушай, если бы я знал почему, я бы тебе сказал, но я не знаю, просто не знаю»); и с другими, пока еще не осознанными, противоречиями внутри того Питера О’Тула, что вот-вот приземлится в Ирландии… где родится его следующий ребенок… где он осушит следующий стакан.
Два толчка, и самолет благополучно приземлился, покатил по бетонной полосе, затем повернул и двинулся к дублинскому воздушному терминалу. Когда дверь самолета открылась, в салон толпой ввалились репортеры и фотографы с лампами-вспышками наготове, и недолго думая они принялись щелкать – а Питер О’Тул, худощавый, долговязый, рост – метр девяносто, в зеленом вельветовом пиджаке, в зеленом галстуке-бабочке и зеленых носках (носки он носит только зеленые, даже со смокингом), спускаясь по трапу, улыбался и махал, освещенный солнцем.
Те, кто видел О’Тула только в «Лоуренсе», ни за что бы не узнали его при личной встрече. Он обычно носит роговые очки, и с бородой, которую он отпустил для «Бекета», у него был сейчас очень классный голодноватый вид джазового музыканта. Его русые вьющиеся волосы были для «Лоуренса» выпрямлены и осветлены, благодаря чему он приобрел мягкий и очень миловидный облик; и, поскольку в некоторых эпизодах фильма он в длинном одеянии араба из пустыни напускает на себя нарочитую женственность, половина гомосексуалов мира пришла к блаженному заключению, что он один из них. Но это не так.
Если на то пошло, его подлинная мужская внешность куда интереснее, чем его облик в фильме. Лицо худое, жестко очерченное и не лишенное морщин, которых намного больше, чем ожидаешь у тридцатилетнего. Мягкостью отличается только нос – уменьшенный и реконструированный вариант первоначального носа, который был многократно сломан в кулачных потасовках прошлых лет и едва не отшиблен напрочь во время регбийного матча в Британском королевском военно-морском флоте. Единственным, что Питер О’Тул получил от флота, был нос лучшей формы.