Гертруда Атертон – Черные волы (страница 14)
XIV
Гора Дуайт, следуя примеру других преуспевающих писателей, недавно купила дом. Он находился на Восточной Тридцать пятой улице, неподалёку от дома, где теперь жила мадам Заттиани, но ближе к Лексингтон-авеню. Один из старых однообразных домов из бурого камня, зато с окнами на юг; прежний владелец убрал наружную лестницу и перестроил нижний этаж.
Столовая слева от входа была длинной комнатой превосходных пропорций, а просторное помещение над ней, занимавшее весь этаж, мисс Дуайт превратила в роскошную и величественную библиотеку. Мебель она покупала на аукционах, чтобы та не выглядела слишком новой; вдоль длинных стен стояли книжные шкафы семи футов высотой. Небольшую библиотеку она собрала ещё до войны, а за множеством других книг — некоторые были редкими, и все нынешняя владелица высоко ценила — охотилась по букинистическим лавкам.
В комнате преобладали коричневые и золотистые тона, сдержанно оживлённые красным; кресла и диваны были глубокими и удобными. Перед камином, переделанным для топки дровами, стоял большой диван. В одном углу помещался граммофон «Виктрола»: мисс Дуайт не возражала, если гостей охватывало желание потанцевать под джаз. У окон в дальнем конце комнаты стоял рояль. Единственным свидетельством чистой женственности был чайный столик со старинным серебром, которое она приобрела во Франции. Столовая внизу выглядела несколько веселее: стены и шторы были густого жёлтого цвета, а на столе всегда стояли цветы.
Нью-Йорк так много знал об этой новой литературной планете, что считал: узнавать больше нечего. Выходцы из Сан-Франциско всегда найдутся в большом городе, и, когда она прославилась, они охотно снабдили всех биографическими сведениями. Поначалу жизнь обошлась с ней сурово: хотя род её восходил ко временам Войны за независимость, она выросла в бедности и безвестности. Отец был неудачником; после смерти родителей она держала пансион для работающих женщин и одновременно посещала занятия в Калифорнийском университете. Позже выучилась на медицинскую сестру и заслужила признание врачей и хирургов. Её брат, красивый молодой человек с прекрасными манерами, но своего рода сверхболван, неожиданно женился на девушке из старой аристократии Сан-Франциско, и благодаря невестке, прелестной Алексине Грум¹, Гора познакомилась с более приятной стороной жизни. В этот период она написала несколько рассказов, опубликованных в лучших журналах, и один незаурядный роман, имевший «оглушительный успех» в Сан-Франциско благодаря беспримерным стараниям светского общества во главе с молодой миссис Мортимер Дуайт; однако на Востоке он, несмотря на рецензии, успеха не получил. Затем наступил долгий перерыв: в мире страшных фактов сочинители вымыслов мало что значили. О ней совсем забыли, поскольку она даже изредка не появлялась на страницах журналов. Вскоре после начала войны она предложила свои услуги Англии и долгие, изнурительные годы была одной из самых ценных сестёр в британских войсках. По окончании войны вернулась в Калифорнию, намереваясь написать новый роман на озере Тахо, но, застав курортный сезон в разгаре, уехала в какой-то городок в глубине штата и написала его там. Закончив, привезла рукопись в Нью-Йорк и с тех пор осталась здесь.
На этом краткая биография, обраставшая подробностями во множестве статей и интервью, заканчивалась.
Что до романа, он сразу принёс ей славу и небольшое состояние. Он был мрачен, пессимистичен, язвителен, беспощаден, бесцветен, грязен и до ужаса реалистичен. Его персонажи происходили с того плебейского конца огорода, где растут репа и капуста. Они обладали всеми низкими пороками и слабостями, какие успело породить отвратительное человечество. Все были неудачниками, и их жалкие стремления подвергались едкой иронии. Тщетный, тщетный мир!
Действие происходило в маленьком калифорнийском городке — средоточии всех глупостей цивилизации вообще и Соединённых Штатов Америки в частности. Знаменитая «атмосфера» штата оставалась без внимания. Городок и типы были «американскими»; казалось, лишь какое-то слабое, не признаваемое самой писательницей чувство заставило её поместить действие в родном штате, но на этом уступки кончались. Даже к климату она относилась с презрением, которого заслуживали все старые клише. Её биографы могли бы, впрочем, сообщить, что летом климат городка в глубине Калифорнии поистине адский.
Естественно, книга произвела фурор. За несколько лет до того она умерла бы при рождении, даже найдись издатель, достаточно безумный, чтобы предложить её самодовольному, благополучному миру. Но ежедневные перечни ужасов и мерзостей войны, последовавшие за ней жестокие потрясения с угрозами паники и революции, затронувшие нервы и кошельки всей страны, раздражённое неприятие самой войны разнесли вдребезги романтику, оптимизм, высокие стремления, идеализм, здравый и уравновешенный взгляд на жизнь. Ещё набор клише. Мир прогнил до сердцевины, человечество было так грязно, что удивительно, как писатель решается касаться его даже щипцами. Но писатели погружались по шею. Публика, чьи влечения, запреты и комплексы бродили, не находя выражения, обретала выход в этих романах и рассказах и упивалась ими. Чем оскорбительнее, беспощаднее и одностороннее обнажались её неисправимые пороки и низости, тем сладострастнее было удовольствие. После Гражданской войны тоже случались реакции, но более высокого порядка. Население ещё не было осквернено низшими расами.
Молодые редакторы, критики, обозреватели были в восторге. Вот она, Жизнь! Наконец-то! Более того — Демократия. Эти молодые способные люди, отрёкшиеся от прежнего социализма, поскольку чувство юмора подсказало им его несовместимость с большими окладами и приятной жизнью, теперь пылали любовью к Демократии. Ничто в этом бурлящем мире не приносило таких выгод, как Демократия. Демократическая волна вздымалась и ревела. Знаменательно было это бурное извержение провинциальной прозы, реалистичной, как кухня, пессимистичной, как Уолл-стрит. Всякая добродетель, всякая надежда, всякий идеализм покинули мир. Романтики же никогда и не существовало, и давно пора силой избавить глупый мир от его извечного заблуждения. Жизнь была и всегда оставалась грязной, заурядной, низкой, пошлой, неисцелимой; утончённость — трусливый внешний лоск, недостойный искателя Истины, а значение имела одна Истина. Любовь — смехотворна. Счастье — истерия, довольство — заблуждение слабоумных; последнее слово теперь отчаянно соперничало с «подлинным». Что же до таких слов-преступников, как «верность» и «патриотизм», — от них тошнило.
Успех был колоссальным.
Гора Дуайт оказалась на гребне волны, и её «Глупцы» разошлись в трёхстах тысячах экземпляров. Она немедленно заключила с одним из «женских журналов» договор на публикацию следующего романа с продолжением за тридцать тысяч долларов и получила соответствующий аванс от издателя. Её рассказы продавались по две тысячи долларов за штуку, а первый роман извлекли из могилы, и он тоже разошёлся большим тиражом.
Трудно быть пессимистом, имея в сейфе облигаций и закладных на сто тысяч долларов и купчую на дом, но Гора Дуайт была художником и всегда могла положиться на мастерство. И хотя её книга стала интеллектуальным выражением чудовищно искажённых комплексов, вызванных разочарованиями войны, унижением её самолюбия в самом гибельном для женщины приключении и последующим подавлением всех самых дорогих стремлений, она заслуживала успеха гораздо больше любого из своих юнцов-соперников. Её стиль сложился в пору полного душевного равновесия; он был не только благородным, сильным и самобытным — самый крайний реализм она умела передать столь тонко и вместе с тем недвусмысленно, что могла позволить себе презирать отхожую лексику «молодой школы». Замечательное достижение. Большинство из них пользовались откровенным словарём бедного дома, считая лишь его равнозначным Истине. Никогда прежде такие слова не вторгались на священные страницы американской словесности. Им было невдомёк, как указывал мистер Ли Клэверинг, считавший всю эту школу непристойной шуткой, что они просто выбирают кратчайший путь: пользуясь послевоенной распущенностью, охватившей все классы, избавляют себя от изнурительного труда — обогащать словарь и вырабатывать стиль.
Лопата перестала служить символом: вещи называли своими именами без всяких околичностей.
У мисс Дуайт были собственные идеалы, как бы мало она ни позволяла иметь их своим несчастным героям. Она не только в совершенстве владела словом и искусством намёка, но и была воспитана щепетильными родителями, полагавшими, что некоторым словам не место в приличном обществе. Впечатлений, усвоенных в восприимчивые годы, не могло стереть никакое модное поветрие.
Никто, даже её земляки-калифорнийцы, не знал, что она пережила несчастную любовь, завершившуюся попыткой убить прекрасную невестку. Её книга была неистовым отречением от всех мерил юности, и любовь, самая мысль о взаимном счастье других людей стали ей столь же ненавистны, как ещё недавно кровь, грязь, война и немцы.
Успех — великий целитель. К тому же она была женщиной сильного, неукротимого характера и очень гордой. Мужчину, который, в конце концов, и был виновником её феноменального успеха, она предала глубочайшему забвению. Нельзя продать триста тысяч экземпляров книги, получать сотни писем от незнакомых поклонников, уверяющих, что ты величайший из живущих романистов, постоянно видеть своё имя в «новостях», выдерживать осаду редакторов и издателей, стать любимицей Искушённых — и по-прежнему носить в груди истерзанное сердце. Прошлое меркнет. Настоящее царит. Будущее розовеет, как заря. В эту пору своей карьеры Гора Дуайт была слишком высокомерна, чтобы любить какого-либо мужчину, даже если бы от её сердца осталось что-нибудь, кроме насоса. Жизнь её была полна до краёв. Она прекрасно понимала, что нынешнее увлечение голым и мрачным реализмом пройдёт: об этом свидетельствовал более умеренный, но несомненный успех нескольких романов, написанных авторами, невосприимчивыми к поветриям. Но её творческая плодовитость избавляла от тревог на этот счёт. Множество самых разных замыслов бродило, словно светящиеся призраки, по коридорам её ума, на редкость свободного от лабиринтов, готовое обрести плоть, как только мир окажется готов их принять.