18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Герберт Уэллс – Неопытное привидение (страница 90)

18

Лёвка Смароков нравился многим девочкам еще в школе. Однажды они поставили спектакль по Толстому «Князь Серебряный», и роль князя Никиты Романовича досталась Смарокову, а Елену, его суженую, играла Аня, и ей все девчонки страшно завидовали.

За этот спектакль взялся ее отец, тогда уже учитель. В оперном театре Смоленска еще в двадцать втором году ему довелось слышать оперу «Князь Серебряный» смоленского композитора и врача Петра Триодина. Либретто к ней написал тоже врач – акушер Чернов. Уже позже, учась в медучилище, Анна много слышала о Триодине, о том, что он родился в Петербурге в семье священника, служившего, по странному совпадению, на тамошнем Смоленском кладбище. Сын его, дипломированный врач, и оказался конце концов в Смоленске, отбыв до этого ссылку за участие в выступлениях против Ленского расстрела в Вологодской губернии и отслужив на фронте военным врачом, где повстречал свою суженую – сестру милосердия смолянку Ольгу Гурко-Ромейко. Она-то и привела его в Смоленск. Они поселились в бывшем имении Ольги в деревне Рай. Петр Триодин создал в Смоленске оперный театр, а также принял участие в организации Государственного университета и Анатомического института.

Тут еще одно совпадение: сестра Петра Николаевича выступала на оперной сцене под псевдонимом Смоленская, еще до встречи Петра с Ольгой и его переезда в Смоленск и создания оперного театра…

«Если акушер написал либретто, – сказал отец Анны, – то почему бы бывшему священнику, а ныне учителю не сочинить спектакль?» И он взялся за дело.

Спектакль показали на годовщину Октябрьской революции, и вся Каспля им аплодировала и смеялась. Потом Лёвку долго кликали Князем. А Исачкину Аню – Княгиней, и замужество ее считали делом времени, – но Лёвка ей был не по сердцу вопреки сюжету: у Толстого Елена как раз была влюблена в героя Ливонской войны князя Никиту Серебряного, а домогался ее другой князь – Вяземский, которого Елена терпеть не могла, а Анна… может быть, даже и любила. Вяземского играл Илья. Вяземский этот чего только не делал, чтобы добиться благосклонности Елены – и гарцевал у терема на коне, и кивал, и улыбался, и слал воздушные поцелуи, и подстерегал ради одного-двух словечек, и ходил к колдуну на мельницу, чтоб тот ее приворожил. Сох по ней, пока Иоанн Грозный не подтолкнул его на насилие.

…Ну а в Каспле все было наоборот. «Князь Серебряный» Лёвка был Анне немил, чувствовал, понимал это и все ходил вокруг да около, не решаясь на последний шаг – предложение руки и сердца.

А вот – осмелел.

Этот спектакль потом стал основным пунктом обвинения в деле бывшего священника Романа Марковича Исачкина. Утверждалось, что князь Серебряный в своих высказываниях намекал на якобы произвол большевиков, а не опричников Ивана Грозного: опричники не разрушали церквей, а в спектакле – разрушали; действиям опричников уделялось слишком большое внимание, сценки бесчинств над крестьянами – явная пародия на раскулачивание в окрестностях Каспли и в самой Каспле; даже музыкант появляется с арфой, украденной в имении боярина, а таковой отсутствует в самом романе Алексея Константиновича Толстого. И стремянный князя Серебряного Михеич к месту и не к месту повторяет свою присказку: «Затвердила сорока Якова, видно, с одного поля ягода!» И однажды он упускает имя Яков и говорит: «Затвердила сорока, видно с одного поля ягóда!» Что за ударение? В романе нет сцен татарских бесчинств, а в спектакле они показаны: татары врываются в церковь, избивают священника, которого играл сам Роман Маркович, ломают икону, рвут книгу. А разбойники потом кричат, что не дадут ругаться над святой Русью ни татарам, ни опричникам, никому другому во веки веков! Что это значит? Каких других они имели в виду? Атаман их Ванюха Перстень однажды назван Сгинь-боярином – почему? Он был неуловим? Но Ванюха был совсем не боярин. Гибель боярам сулила его кличка? Но не другое ли здесь? Ведь, как известно, ярого контрреволюционера, действовавшего в Поречских лесах, нападавшего и на Касплю, прозывали Барон Кыш. То есть Кыш значит Сгинь. И зачем роль царя дали армянину Николо Арутюняну? А он говорил почему-то с акцентом, хотя в обычной обстановке речь его вполне русская. И через весь спектакль проходит одна и та же мысль, ее высказывают разные персонажи, чего не было у Толстого: «Опричники губят и насилуют земщину хуже татар. Нет на них никакого суда. Вся земля от них гибнет!» И однажды Годунов дает ответ: «Не потому люди губят людей, что одни опричники, другие земские, а потому, что те и другие люди». Это уже сугубый космополитизм, и не следовало заострять внимание на высказывании, пусть оно и есть в романе. Таким образом, снимается всякая вина, например, с царских генералов, с самого царя, с помещиков, церковников, с губителей и угнетателей народа.

И почему именно этот спектакль был показан на годовщину Великого Октября? Разве мало хороших революционных драм? «Клоп», «Баня», «Темп», «Поэма о топоре», «Оптимистическая трагедия», наконец!

Кроме того, Роману Марковичу в вину вменяли продолжающиеся поповские проповеди под видом рассказов о прошлом России, а также его пристрастие к разбору поповских по духу сочинений Лескова, Достоевского и протопопа Аввакума и отказ организованно ходить смотреть кинофильмы вместе с учениками в Казанскую церковь, где был открыт кинотеатр. Несколько учеников показали, что и им он не советовал этого делать.

Волна стыда накатила на Анну. После того как отца осудили, она в тайне от матери все же ходила в Казанскую смотреть кино.

…И снова на сердце была тяжесть. Это утро лишь на миг все развеяло, все страхи. Ни солнце, ни ветер не властны над мороком человеческих отношений.

Дом фельдшера заливало солнце. В окна было видно озеро.

Снова заиграли часы. Анна стояла у этажерки и разглядывала книги, – как вдруг увидела знакомое название: «Лимонарь». Взяла. Да, это был Иоанн Мосх, «Луг духовный». Она открыла книгу. Прочитала, как просил некий старец в лавре Пиргийской после смерти игумена не сотворять его настоятелем, а братия не уступала, и так они боролись, пока старец не испросил трех дней на молитвы, а там уж, ладно – уступает; и молился, да на исходе третьего дня и преставился.

Прочитала и про одного инока именем Адола, из Месопотамии родом, как он жил в дупле платана, да еще окошечко небольшое прорезал, чтобы говорить с людьми; а тут напали варвары, один увидал высунувшегося из дупла старца, кинулся к платану с мечом, да так вдруг и застыл; остальные в ужасе кланялись старцу из платана; потом старец вновь оживил того варвара и отпустил с миром.

Ноздри Анны от возмущения затрепетали.

Толстовец он, что ли?.. Ах, до Толстого еще тысяча лет с лишним… Но Анна так и остановила бы того вояку. Да еще и остальных бы заворожила. Пусть стоят истуканами дурацкими, раз не умеют и не хотят жить мирно.

Не хотят или… не умеют?

Тысячи лет – одно и то же. Давно ль была мировая война?..

Добрался Мосх со своим спутником, таким же монахом, до Александрии, и, дожидаясь одного мудреца ради умной беседы, пошли и сели они под деревьями, а там вблизи отдыхали уже слепцы и рассказывали друг другу, как они ослепли. У одного в море близ Африки разболелись глаза, а лекаря не было; другому, стеклодуву, глаза жар печи выел; а вору, пробравшемуся в гробницу к знатному покойнику и снявшему с него дорогие одежды, а потом, после заминки и тонкое полотно с тела, – ему этот мертвец глаза и выдрал.

…И спутник сказал Мосху, что уже и нет нужды в умной беседе, они ее получили.

Дальше была история про старца и прирученного его кротостью льва, как этот лев потом умер от тоски на могиле почившего старца Герасима.

Читала еще: «Спрошен был старец от некоего брата:

– Отчего я непрестанно осуждаю братьев моих?

Ответил старец:

– Оттого, что еще не познал ты самого себя. Кто себя знает, на дела братьев не смотрит»[12].

Так может, и ей на все закрыть глаза-то? Ах, эти древние россказни, как далеки они от жизни. Мир совсем не такой, как в этих сказках. Хотела бы и я забраться в дупло и уснуть, а проснуться после победы.

А в следующей истории она прочла вместо города Лико в Фиваиде – Лихо и подумала, что вот в таком месте она сейчас и обитает…

Другая история ее сразу заинтересовала. Там шла речь об одной инокине, весьма благочестивой: «И позавидовал деве диавол, и влагает юноше некоему сатанинскую страсть к ней»[13].

– Аня, иди же завтракать! – крикнула из кухни мама.

– Сейчас! – отозвалась Анна.

«Дивная же оная дева, усмотрев козни беса и сожалея о юноше, берет в корзинку толику моченых бобов и отходит в пустыню». Там она и жила. Но увидел ее странник и спросил:

«Амма, что делаешь ты в пустыне этой?»[14]

Значит, ее звали… Амма.

Амма.

Она ответила, что просто сбилась с дороги. Он же не поверил, мол, нет, скажи правду, Амма.

Ах нет, значит, это и не имя, а какое-то обращение такое. И она все ему поведала как на духу. А он, мол, сколько лет ты так? Семнадцать. Чем питаешься? Бобами из корзинки. И еще сказала, что никто не видит ее, а она всех зрит. И только этот странник старец и смог и ее узреть.

«И, выслушав сие, отшельник восславил Бога»[15].

И все? Анна побежала взглядом по строчкам ниже, но там уже речь шла об ином. Она пролистала всю книжку, торопливо ища продолжение той истории, но так и не нашла. А зато прочла самую последнюю главу: