реклама
Бургер менюБургер меню

Георгий Михайловский – Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914—1920 гг. В 2-х кн.— Кн. 2. (страница 37)

18

Я с грустью видел, что никакого намёка на русскую делегацию на этом конгрессе не было. Мало того, ни Сазонов, ни Маклаков не играли, по-видимому, никакой роли и за кулисами конгресса. Тем не менее Чемерзину было известно, что Сазонов посылал протест за протестом в конгресс по поводу намечавшихся отторжений от России различных областей. В особенности резко высказывался он о Румынии, собиравшейся присоединить Бессарабию. Я поинтересовался возможностью проникнуть в Финляндию и оттуда за границу, в Париж, но Чемерзин категорически отсоветовал мне это, заявив, что даже большие деньги не помогут, как показал печальный опыт перехода Г.А. Козакова, который должен был идти без всяких провожатых по колено в снегу чуть ли не целый день. В результате он заболел и был отправлен из Финляндии в Стокгольм, где и умер в больнице. К тому же в этот момент (начало апреля 1919 г.) границу с Финляндией охраняли особенно зорко, и часто незаконный переход карался расстрелом на месте. Эти сведения я проверил в нескольких местах. Кроме того требовались большие деньги, так как финляндцы пропускали через свою границу нелегальных беглецов за определённую мзду.

Я доложил нашему ОСМИДу предложение Сазонова о моей командировке. Все отнеслись очень сочувственно, но касса была пуста, а кроме того, все считали, что ехать через Финляндию рискованно до последней степени и невозможно без больших денег, так как были случаи возвращения перешедших границу большевистским властям. Чрезвычайка особенно сурово относилась к перебежчикам, подозревая их в шпионстве. «Вместо того чтобы попасть на Версальский конгресс, вы исчезнете с лица земли так, что никто об этом и не узнает», — говорили мне в ОСМИДе.

Родные мои и думать не хотели о моём отъезде в Финляндию. Наконец, на моё решение отправиться на юг повлияла и болезнь от истощения моего родственника П.П. Гронского, который заявил, что поедет на юг только в том случае, если поеду и я. Сам он при той крайней трудности передвижения, которая была характерна для этого времени, не в состоянии был путешествовать без провожатого. Никакого провожатого, кроме меня, не было, и я решился вместе с ним поехать в Екатеринослав, чтобы ждать благоприятного случая попасть к белым. Оставить же Гронского в Петрограде в это голодное время значило обречь его на верную гибель, так как состояние здоровья его было поистине убийственное. Я попытался, однако, осторожно снестись и с теми лицами, которые имели связи с местными представителями союзников. Ответ был получен лаконичный: «Сейчас безнадёжно». После этого я уже без всяких колебаний вместе с Гронским возвратился через Москву в Екатеринослав. Гронский получил командировку от Петроградского университета на предмет «изучения самоуправления на Украине», я тоже оформил мои отношения с университетом и отправился назад на самом законном основании.

Перед отъездом из Петрограда я посетил Нольде. Борис Эммануилович при всей присущей ему бодрости был настроен мрачно. За это время, несмотря на его лояльное отношение к Советам, его всё же запрятали на три недели в чрезвычайку, и это, хотя и кратковременное, сидение отбило у него всякий вкус к совместной работе с большевиками, даже и на академической почве. Собирался он за границу и по своей психологии был уже эмигрантом, именно эмигрантом, т.е. лицом, стремившимся за границу не на год или два, а надолго и по собственной воле, а не по прихоти эвакуации, как большинство эмигрантов деникинской и врангелевской эвакуации, которых правильнее было бы назвать «эвакуантами».

Нольде с его крупным, без преувеличения можно сказать, европейским именем (во время войны в 1916 г. Кембриджский университет сделал Струве, Лаппа-Данилевского и Нольде почётными докторами), конечно, можно было рассчитывать на устройство. Нольде, мысленно воображая себя уже за границей, говорил, что ничего не имеет против того, чтобы «променять этот диван на такой же в Париже», но, прибавлял он, «если, конечно, и там социальный котёл не лопнет». Позже Нольде очень и очень недурно, можно даже сказать исключительно хорошо устроился в Париже и нисколько не боялся за «социальный котёл» Франции или Европы, но в то же время было видно по всему, что он жалеет о своём петербургском диване. В политике он уже не был тем оптимистом, как в период германофильства, никаких переговоров ни с кем не вёл да и боялся неосторожного шага, после того как посидел в чрезвычайке. Вся его забота заключалась в выгодной по возможности продаже своей богатой библиотеки (у него было пять тысяч книг исключительно по международному праву) так называемому Книжному всероссийскому фонду, существовавшему при Публичной библиотеке. В конце концов это ему удалось, и летом 1919 г. Нольде с семьёй перешёл через границу.

В Париже он рассказывал мне, как все его деньги были распределены по пачкам и как пришлось в конце концов заплатить всем вдвое против условленного, а его десятилетний сын чуть не потерялся в лесу. Другой Нольде, барон Александр Эмильевич, романист, профессор нашего Петроградского университета (дядя Б.Э. Нольде, правда, по возрасту мало отличавшийся от племянника), был несколько месяцев спустя убит при переходе финляндской границы, что показывает, насколько переход через границу был делом случая. Так я расстался с Нольде, который в теперешних разговорах уже оценивал положение с самой отвлечённо-научной точки зрения, говоря, что «заваруха продлится в России не меньше десятка лет». Он советовал мне заниматься наукой, и исключительно наукой, говоря, что я всегда успею вернуться к политике. Так или иначе, это уже был голос пессимиста.

Вернулся я в Екатеринослав в невесёлом настроении — всё, что я видел в Петрограде и Москве (там я также останавливался на обратном пути), оставило в моей душе настолько яркий след, что позже я уже не мог верить в победу белого дела даже при обстоятельствах, которые могли бы вполне объективно оправдать оптимизм. Само равнодушие к судьбе белого движения в тех северных интеллигентских кругах, которые по логике вещей должны бы быть заинтересованы в нём, было убийственным, не говоря уж о настроении масс, которые явно стояли за большевиков.

Вернувшись в Екатеринослав, я постепенно подготовил свою поездку в Крым на легальном основании. Легальное основание заключалось в том, что у меня был один родственник, молодой человек, студент, офицер военного времени (он же в гетманские времена служил в украинской армии), у которого начинался туберкулёз желёз. Он должен был ехать на юг, в Крым, а я его «сопровождал». Мой родственник служил на Екатерининской железной дороге и получил в конце концов разрешение от железнодорожной администрации. Получил его и я благодаря своим родственным связям (у меня были родственники, занимавшие видное положение в администрации железной дороги). Мой родственник и я были снабжены удостоверениями местной железнодорожной чрезвычайки, и мы ехали совершенно спокойно, зная, что весь путь вплоть до Крыма занят советской властью.

Каково же было наше удивление, когда на Перекопе при досмотре, производимом какими-то людьми с чёрными лентами в петлице, взглянув на моё удостоверение чрезвычайки, досмотрщик-офицер на меня закричал: «А вам эти бандиты не надоели ещё?!» Оказывается, Перекоп был во власти каких-то не то анархистов, не то «белых», хотя эти белые были с чёрными лентами. Поистине чудеса в решете! Я, конечно, сейчас же стал ругать чрезвычайку и объяснять, что без таких документов и путешествовать-то нельзя, а я еду с больным родственником, дабы поместить его в санаторий. Итак, мне приходилось доказывать, что я не большевик. Но, мало того, несколько человек ссадили с поезда (а может быть, и расстреляли потом) по подозрению, что это комиссары. Я, конечно, сохранил всё-таки наши большевистские документы. Мой родственник в наплечниках (вместо погон) имел защитные царские документы об офицерском звании, но благоразумно не показывал их этим «чёрным». Этот перекопский инцидент доказывал, что на юге России население далеко ещё не было в ежовых рукавицах большевистской власти.

Через несколько станций снова появились комиссары и регулярная советская власть, а в Симферополе, столице Крымской республики, где нам пришлось остановиться на несколько дней, было царство брата Ленина — Ульянова, бывшего царского военного врача, жившего ранее в Феодосии.

С этим самым Ульяновым мне пришлось лично иметь дело, и вот как это произошло. Ульянов был председателем Совнаркома Крымской республики, а притом заведовал и военно-санитарным делом по своей медицинской специальности. Хотя обычно было бы довольно странно для крымского, так сказать, наместника, брата всероссийского диктатора, заниматься такими мелочами, но устройство в южнобережных санаториях зависело от Ульянова. Предварительно надо было получить разрешение от чрезвычайки, а для человека, только что приехавшего в Крым (племянника бывшего министра белого крымского правительства), это было не так легко, к тому же мне страшно хотелось поскорее оказаться в Севастополе у матери и там узнать всё касавшееся сазоновского предложения о моей поездке в Париж. Нужно было поистине большое дипломатическое искусство, чтобы с налёта провести брата Ленина.