Георгий Михайловский – Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914—1920 гг. В 2-х кн.— Кн. 2. (страница 133)
Как бы то ни было, Струве был совершенно упоён своим успехом. Он был настолько увлечён, что не желал видеть в Крыму никаких тёмных пятен. Когда я, намеренно в полушутливой форме, рассказал ему о предложении Алешина объявить войну Англии и вступить в союз с большевиками против неё, Струве был возмущён тем, что такие опытные и уравновешенные дипломаты, как Трубецкой и Татищев, могли серьёзно обсуждать подобный план. Нужно добавить, что Трубецкой после приезда Струве вовсе отстранился от дел и уехал из Крыма, так что при вторичном отъезде Струве в Париж его замещал уже Татищев. Как мне потом передавали, Струве остался в высшей степени недоволен скептическим тоном Трубецкого в отношении признания Врангеля, которое тот готов был рассматривать как попытку установления протектората Франции над Крымом без оказания какой-либо реальной помощи.
Помимо официальных бесед со Струве о положении Врангеля мне пришлось иметь с ним разговор весьма доверительного свойства о нашем дипломатическом ведомстве. При этом присутствовал и князь С.А. Гагарин, секретарь посольства, бывший ученик Струве по Петербургскому политехникуму. Мы говорили о том, что наш дипломатический аппарат не выдерживает в настоящее время никакого сравнения ни с тем, что было в царское время, ни с тем, что было при Временном правительстве. Не только нет никакой связи между центральным управлением и заграницей, но, как я убедился из посещений Парижа, Лондона, Рима и жизни в Константинополе и Севастополе, налицо полное отчуждение двух частей ведомства. Что же касается Константинополя, то здесь создалось совершенно недопустимое положение из-за двойственности представительства: дипломатического — в лице А.А. Нератова и военного — в лице генерала Лукомского.
Струве сделал испуганное лицо и сказал: «Vous prechez au converti»[63]. Он прибавил тихим голосом: «И стены имеют уши!» Новый министр иностранных дел боялся в закрытом кабинете со своими хорошими знакомыми говорить о правительственных делах! Мы оба, Гагарин и я, были подавлены этим и поняли, что если в Париже Струве находился в лапах у М.Н. Гирса, то здесь, близко от Севастополя, он чувствовал себя в сетях врангелевского окружения и не желал портить отношения с Врангелем из-за Лукомского, который так мешал нашему посольству в Константинополе.
Думаю, что Врангель был предупреждён о том, с каким известием приезжает Струве. Он сам встретил его на пристани в Севастополе и тотчас отвёз к себе, даже не дав ему вымыться и привести себя в порядок. Там Струве в течение шести часов подряд передавал Врангелю все подробности признания его Францией. Эти подробности я узнал впоследствии в Севастополе от моих коллег по дипломатическому ведомству.
Струве, между прочим, знал от Нератова о переговорах с Портой. К тому времени уже был получен обещанный великим визирем циркуляр к турецким властям касательно положения нашего посольства и консульства, а также прав наших подданных. Фактически мы, не присоединяясь к одиозному для турок Севрскому трактату, пользовались всеми выгодами, из него проистекающими. Это было чрезвычайно важно для нас и с политической, и, ещё более, с юридической точки зрения: раз дарованные права трудно было взять назад, и, таким образом, будущая эмиграция даже в бесправительственном состоянии могла пользоваться положением, равноправным с подданными других европейских государств.
Струве, однако, отнёсся к этому несомненному триумфу нашего посольства довольно равнодушно, в особенности в части, касающейся наших подданных и их прав в Турции, считая, что признание Врангеля Францией покрывает эти переговоры с бессильным оттоманским правительством. С другой стороны, политического эффекта, который можно было бы использовать в Севастополе, не было, ибо турки решительно отказались аккредитовать нашего представителя (я подразумеваю Нератова, а не Лукомского, который, несмотря на свой громкий титул представителя главнокомандующего, был в глазах Порты лишь военным агентом при султане), а также послать представителя султана к Врангелю.
Только после того, как я рассказал Струве, что в Севастополе с большим интересом ждут обещанного циркуляра Порты, он вник в это дело. Замечание Нератова о том, что названный циркуляр обеспечивает положение наших подданных даже в случае исчезновения Врангеля, вызвало со стороны Струве язвительную реплику, что мы «хороним покойника заживо». Не сомневаюсь, что, будь у Струве в Париже одни неудачи, он, конечно, придал бы нашим переговорам с Портой, быть может, даже преувеличенное значение; теперь же он считал это недостаточно крупным успехом по сравнению с собственным триумфом.
Струве задержался в Константинополе на несколько дней и с удовольствием бывал на заседаниях различных русских организаций. Наконец с очередным пароходом он отбыл в Севастополь, чтобы осчастливить самого Врангеля и его ближайших сотрудников вестью о признании южнорусского правительства французами. Документы, опубликованные в связи с этим в Париже, вплоть до заявления Врангеля о будущей форме правления России («демократическая федерация»), были перепечатаны во всех иностранных газетах. Струве мог теперь сказать Врангелю: «Очередь за вами!»
П.Н. Савицкий следовал как тень за своим министром и всем своим существом выражал радость по поводу достигнутого в Париже успеха. В отношении меня он был по-прежнему мил и предупредителен и рассказал, как он старался, чтобы телеграмма о моём назначении от 22 июня н. ст. не завалялась в парижских дипломатических канцеляриях. Кроме того, он привёз мне мои slippers и «Историю Наполеона I», которые я оставил в Париже. Я с разрешения своего дяди пригласил его на обед к Чарыковым.
Савицкий несколько запоздал к обеду, заявив, что это произошло из-за Струве, «моего министра». Он поразил всю семью дяди тем, как гордился своим положением «секретаря министра». Это было в высшей степени неуместно: за последние годы все русские так привыкли ко всякого рода «министрам», что обаяние, присущее в глазах населения этому титулу в царское время, давно исчезло. Тем более это было смешно в частной беседе в семье бывшего царского посла. Моя тётя по этому поводу рассказала анекдот: один должник говорит своему кредитору, что отдаст ему долг очень скоро, «через два министра». Савицкий очень смеялся, не подозревая, что этот анекдот имел прямое отношение к нему самому с его постоянным подчёркиванием своей близости к министру. Когда Савицкий ушёл, вся семья дяди решила, что он очень комичен со своим обожанием министра и афишированием своей близости к нему.
О политике Савицкий говорил с величайшим апломбом, перефразируя Струве и даже подражая (невольно, вероятно) его манере говорить, что тоже производило комичное впечатление. В общем, вечер прошёл весьма забавно, но мне, говоря откровенно, после ухода Савицкого сделалось обидно за него, до такой степени наивно и смешно произошло его перевоплощение в «секретаря министра».
Триумф Струве в деле признания Врангеля был событием, о котором тогда только и говорили. Через некоторое время в продаже появились портреты Врангеля, где он был сфотографирован с женой и детьми, подражая известным портретам государя. Появился какой-то особенный «врангелевский» дух, чего не было раньше, например при Деникине — фактическое самодержавие последнего номинально ослаблялось культом Колчака как верховного правителя России. Говоря откровенно, на юге России культа Колчака совсем не было, но не было зато и культа Деникина. Между тем нечто вроде культа Врангеля появилось и именно после признания его французами, что совпало и с известными военными успехами. По случаю победных реляций устраивались благодарственные молебны в посольской церкви, где присутствовали in согроге[64] все чины посольства и генерал Лукомский со своим штатом военной агентуры, равно как и военно-морской агент О. Щербачев. Лукомский усиленно вытирал пот со лба, как будто все эти победы — дело именно его рук.
Тем более удивило меня внезапно данное мне Нератовым распоряжение составить подробный мемуар на тему об организации дипломатического и консульского представительств на случай исчезновения врангелевского правительства и о юридическом положении при этом русских подданных, оставшихся без антибольшевистского русского правительства и не признающих большевиков. Составление такого мемуара в августе, почти за три месяца до падения Врангеля, было актом предосторожности, который, наверное, рассердил бы Струве, если бы он о нём узнал. Нератов, однако, поручая мне составление такого мемуара, предупредил, само собой разумеется, о конфиденциальности этого дела, носившего в тот момент абстрактно-академический характер. Естественно, и самый факт составления мемуара вызвал в нашей среде известные толки.
Мне как автору мемуара было особенно интересно знать, что побудило Нератова проявить такую чрезмерную предусмотрительность. На мой вопрос о срочности мемуара он ответил со свойственной ему серьёзностью, что все под луной срочно и чем раньше я его составлю, тем лучше. При этом он прибавил, что польские дела идут неважно и что вскоре надо ждать развязки, которая может оказаться гибельной для врангелевской армии. В самом деле, в то время как Струве наивно радовался признанию французов, забывая обо всём остальном, Нератов вдруг своим чутьём старого дипломата уловил, что дело идёт к концу. И это, повторяю, в период победных реляций! Жаль, конечно, что беспокойство по поводу польских дел и исхода советско-польской войны охватило Нератова только в августе, а не в начале июня, когда ещё можно было сговориться с поляками, но и теперь Нератов оказался гораздо дальновиднее Струве, официального руководителя внешней политики Врангеля.