Георгий Гулиа – Мои гуси-лебеди [рассказы о детстве] (страница 3)
— Конечно, конечно, — соглашалась с нею мать. — Это как раз и есть четырехдневная лихорадка!
Вопрос был решен: завтра я встану. Тем временем дозу хинина удвоили, в ушах у меня звенело, я горел по-прежнему.
Стоял апрель. На дворе все цвело, сверкало и, казалось, плясало.
Я видел в окно розовые цветы груши, белые — яблони. Вдали гордо высились кипарисы, метались при каждом порыве ветра пирамидальные тополя. Было жарко на дворе, еще жарче — в комнате и совсем жарко — у меня в груди, в голове, во рту, под мышкой. Мои родные гасили пожар, как могли.
Настал пятый день. А жар не унимался. Дьявольский костер пылал еще ярче и жарче. Вокруг явно забеспокоились. Но бабушка Фотинэ вспомнила Якоба, Гача, Тимура, Гваджу… Все они переболели пятидневной лихорадкой и чувствовали себя прекрасно. Они живы и здоровы, пьют на пирушке по ведру «изабеллы» — и хоть бы хны! Нет, пятидневная лихорадка всем знакома и совсем-совсем не опасна, особенно для маленького, особенно для умного, особенно…
И она гладила мои волосы, целовала меня в щеки. У нее были карие глаза, немного тусклые такие. Но нынче они почему-то блестели, да так, что, казалось, их подменили. (Я не предполагал, что это слезы. При чем тут слезы, по ком плакать?)
Уксус лился рекой, вместо холодной воды появилась ледяная, дозу валерьянки увеличили вдвое, хинина — втрое. У меня в ушах звенели колокола городского собора. Я оглох почти как Квазимодо. А голос мой едва звучал, он медленно угасал по мере того, как жар во мне пылал все сильнее: градусник показывал 41,7!
Отец все чаще смотрел на меня горестным взглядом. Он недоумевал: что это привязалось ко мне? Может, вовсе не лихорадка, а тиф какой-нибудь?
Стал он шептаться с мамой в углу. А я все слышал. Что характерно для тифа? Высокая температура. Она была. А еще? Для брюшного — небольшая сыпь на животе, для сыпного — сыпь почти по всему телу. Так понимали тогда. При малярии важно питать больного, чтобы уберечь его от полного упадка сил, изнурения в борьбе с температурой. А при тифе, особенно брюшном, важна диета. А еще нужно принимать осарсол или каломель. Так обычно советовали фельдшера — наши друзья Скерис и Байковски, которые почти равнялись земским врачам.
Ко мне чаще стали являться и настоящие, известные врачи: один — детский — утром, а другой — терапевт — вечером. Так как добрую треть города постоянно кусал анофелес и ее лихорадило, то я не представлял чего-то особенного на общем фоне. Меня слушали — мое сердце, дыхание, аккуратно простукивали грудь, жали на печень и селезенку.
Моя бедная бабушка Фотинэ ошиблась: у меня не оказалось ни перемежающейся — однодневной или двухдневной — лихорадки, ни трехдневной, ни пятидневной. И тифа не обнаружили врачи. Я болел особым видом тропической малярии, которая не знает ограничения в количестве раундов, как при профессиональном боксе: болезнь просто добивает свою жертву, если вдруг подводит сердце. Меня сердце не подвело, оно бешено перекачивало кровь по всем сосудам, и в одно прекрасное майское утро я оказался в холодном поту, без температуры и без всяких сил. Надо ли уточнять, что на постели лежало не тело, а скорее, мощи двенадцатилетнего паренька.
Я еле шевелил губами. Мне ничего не хотелось. Даже воды. (Позабыл сказать, что, когда я окончательно оглох от хинина, мне его перестали давать за полной бесполезностью.) Болезнь, казалось, позади. Требовалось всего-навсего одно: оживить восковую фигуру, которая, как это ни удивительно, еще дышала. По утрам градусник показывал 35, а иногда 34,5. Куда же ниже?
Что делать? Чем кормить меня? Чем поддержать угасающий дух?
Я от всего отворачивался. Я не мог видеть хлеба, сыра, чая, кофе, молока, фруктов, зелени. Мне очень хотелось забыться, уснуть, чтобы никто никогда не мог меня растормошить.
Снова появились Скерис и Байковски. Уже со шприцами: мышьяк и прочее подкожно и внутримышечно — для оживления организма, боровшегося месяц и три дня против особого вида тропической малярии (возможно, мальтийской или еще какой-либо, а какой, не знаю точно).
Как же все-таки быть? Вдруг снова вернется эта самая проклятая малярия?! Нужны же силы! Но откуда их взять?
Отец ходил сам не свой. Мать превратилась в тень, пытаясь помочь мне хотя бы своей гастрономией. Но блюда неизменно попадали к моему брату Володе и маленькой сестре Тане, а я слабел с каждым часом. Но куда же слабеть дальше?
И вот тут бабушка Фотинэ попыталась взять реванш: в свое время она ошиблась в прогнозах, но теперь-то она знает, что делать!
И вот утром, часов в девять, когда я, повинуясь некоему жизненному инстинкту, приоткрыл глаза, бабушка Фотинэ вошла в комнату и склонилась надо мной. Я видел совсем близко ее морщинистое лицо и большие, полные грусти глаза. Она улыбалась: подумаешь, болезнь — преодолеем ее и бровью не поведем! Именно это хотела сказать бабушка, подавая мне тоненький круглый хлебец со свежим сыром и стаканчик темно-красного винца «изабелла».
И смотрел на бабушку, она — на меня, а потом мы вместе на эту вкусную круглую штучку.
— Съешь, — сказала бабушка как можно ласковей.
За ее спиной затаив дыхание стояли отец и мать.
— И выпей вот это вино, — добавила бабушка.
Я не понимал ее, с трудом соображал, чего она хочет от меня: разве воск способен понимать?
Бабушка присела ко мне на кровать.
— Позавчера Яне принес молока от своей коровы, — сказала бабушка. Она проговорила это так, словно начинала сказку, а я любил, очень любил ее сказки. — Яне сказал, что его корова лучшая в Абхазии. У нее рога в два аршина. У нее вымя с целый пуд. Она дает много молока. Я взяла у Яне три бутылки. Я попросила у Тараша сычуга телячьего. Я вскипятила молоко, положила в него сычуг, и на следующий день был готов сыр. Потом я положила сыр возле печки, где потеплее, и он сделался ноздреватым, тягучим, голубовато-белым, настоящим, свежим сыром…
Бабушка говорила тихо, неторопливо, вкрадчиво, словно вводила меня в сказочный сырный мирок. Я хотел было задать ей какой-то вопрос, но не смог: губы совершенно одеревенели и потрескались от жара.
— Я подумала, — говорила бабушка Фотинэ, — что неплохо бы испечь хлебец со свежим сыром. Конечно, для тебя. Я знаю, что ты очень любишь хлебец — круглый, с сыром. Правда, любишь?
Я кивнул (откуда-то вдруг взялись силы).
— Вот и хорошо!.. Я подождала еще день, чтобы сыр окончательно подошел, а нынче утром, чуть свет, испекла тебе хлебец. Он перед тобой. От него идет парок. Ты только понюхай, что за прелесть!
Она поднесла к моему носу тарелку с хлебцем. Да, хлебец и в самом деле чудесно пахнул.
— А еще подумала, что все мужчины любят глотнуть винца перед завтраком. Ты знаешь, чье это вино? — Бабушка подняла стаканчик с вином, чтобы я мог увидеть его на свет. — Это вино от Амтона Чоло́куа. Оно пахнет виноградными косточками. Вот какое это вино! Я немножко остудила его, потому что настоящие мужчины любят прохладное.
Я кивнул. Отец и мать переглянулись: я смог кивнуть! И слезы проступили на их глазах.
А бабушка продолжала:
— Может, ты сделаешь глоточек?
Если бы она предложила мне кусочек хлебца с сыром, я бы немедленно отвернулся. Но от вина, которое нравится всем настоящим мужчинам, я не отказался.
И я пригубил… Еще глоток… И еще один… Что-то прохладное прилило к сердцу. Кровь приятно ударила в голову, и я поехал, как на карусельном скакуне. Так было приятно! И я невольно потянулся к хлебцу с сыром. Отломил кусок белыми худущими пальцами. Еще кусок… И еще кусок. С трудом, но все же попытался разжевать. И это, как ни удивительно, мне удалось.
Бабушка присела поудобней на краю постели, и потихоньку влила в меня стаканчик вина, и скормила половину хлебца. А потом я больше ничего не помнил: я уснул.
А когда открыл глаза, то увидел бабушку в той же позе. И отца с матерью увидел. И мой брат Володя стоял у изголовья.
— Проснулся, — сказала мама. (Я, оказывается, проспал почти сутки.)
— Вот и хорошо, — сказала бабушка нараспев, — свежий хлебец готов, и винцо готово.
Я спросил (я и в самом деле заговорил):
— Этот хлебец вчерашний?
Бабушка воскликнула:
— Что ты! Совсем свежий! Сегодняшний! Только что из духовки!
Я снова выпил винца и поел. Хлебец мне показался вкуснее вчерашнего. И я снова уснул…
Так продолжалось две недели.
Я две недели шел, можно сказать, с того света. Две недели кормила меня бабушка из своих рук. А потом я присел в постели. Я уже ел сам и пил сам.
…С той поры прошла как будто целая вечность. Но как живая передо мной бабушка Фотинэ: я беру из ее рук ломтик горячего хлебца со свежим сыром и стаканчик — такой небольшой, граненый, старинный — с винцом «изабелла». Хлебец теплый-теплый, а вино прохладное-прохладное. А бабушка Фотинэ такая добрая-добрая…
И мне хочется, чтобы снова укусил меня комар анофелес, чтобы снова был жар, а потом пекла мне круглые хлебцы со свежим сыром моя бабушка Фотинэ и чтобы было мне обязательно двенадцать лет. Не больше!..
ДИЛИЖАНС
Мне позвонил мой сухумский друг Шамиль Капба. Он был предельно краток:
— Поехали в Тамыш.
— Куда?
— В Тамыш.
— Когда?
— Сейчас.
— То есть?.. — Я вдруг растерялся: как это сейчас? В Тамыш? И надолго? И я сказал в трубку: — А надолго?
— На часок. Туда и обратно на машине. Всего два часа. Погода замечательная. Воскресенье. Навестим мою тетушку. Сыр и вино… Идет?