18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Георгий Гулиа – Мои гуси-лебеди [рассказы о детстве] (страница 2)

18

— А я видел, — сказал старик. — Человек не должен много спать, а то проглядит многое. Когда у этого молодца подкосились ноги, вдруг что-то хрустнуло. Я подумал, что это земля раскалывается. А потом над головой что-то ухнуло. Я решил, что это пушка стрельнула над самой головой. Я приподнялся, глянул в окно — и вижу, как на меня валится этот великан. Ну, думаю, пропал мой дом. Однако не достал, только веточками прошелся по стенке. Пыль обмел. Всего-то навсего…

Старик говорил об упавшем дереве уважительно, как о живом соседе. Мы очень пожалели, что в эту ночь спали как убитые.

— Послушайте, — продолжал старик, — представьте на минутку, что этот тополь был бы человеком-великаном. Кто бы для него смастерил гроб, чтобы похоронить его? Как вы думаете — кто?

Мы этого не знали. Да и кто это мог знать?! Просто такие мысли нам в голову и не приходили. Черт знает что — гроб для дерева!

Пока старик беседовал с нами, пришли какие-то люди с пилами и топорами. Они целый день распиливали ствол в нескольких местах; обрезали суки и ветви и оттаскивали расчлененное дерево в стороны, расчищая улицу. А к вечеру появились аробщики, они погрузили — с огромным трудом! — части ствола на арбы и увезли куда-то.

Мы долго не могли привыкнуть к тому, что тополиная семья вдруг уменьшилась. Казалось, вырвали гигантский зеленый клык в ряду крепчайших гигантских клыков.

Весьма возможно, что это был первый в нашей жизни шок: значит, гигант, которому сулили миллион лет жизни, может погибнуть запросто, за здорово живешь?!

— Дедушка, — спросил я нашего старика соседа, — что случилось с тополем? Отчего это он?.. А?

— Очень просто, — сказал старик.

— Да, наверно, просто, — согласился я.

— Просто-то оно просто, да не совсем. Этот тополь пал жертвой собственной гордыни. Не надо было злиться, сынок. Не надо было дуть с такой силой. Захотелось ему себя показать — вот и надорвался. Всегда надо быть добрее… Понял?

— Может, его разозлили? — спросил я.

— Может, это дети? — сказал мой брат.

— Все может быть. — Старик набил свой чубук табаком, зажег его от солнца с помощью увеличительного стекла. — Слушайте меня: чем ты сильнее, тем будь добрее. Это вам ясно или не ясно?

Мы сказали, что ясно, хотя было не совсем так. По правде говоря, с чего это малодушничать, если сила из тебя наружу прет?

Однако старик решил вдолбить в наши неразумные головы свою странную мысль.

— Вот если бы этот, — он указал на пустое место, где красовался тополь, — понимал, что не следует дуть так яростно, что не следует пугать людей и нагонять тучи на ясное небо, он бы здравствовал и по сей день. А то вон, наверное, печи им топят. Вот как бывает на этом свете…

Мы больше старика ни о чем не спрашивали. Но хорошо уяснили одно: первый урок не пошел на пользу тем, другим тополям: они время от времени продолжали бешено веять и нагонять страшные тучи с громами и молниями во чреве. И как-то жаль было их: такие большие и такие неразумные!

БАБУШКА И КРУГЛЫЕ ХЛЕБЦЫ СО СВЕЖИМ СЫРОМ

Я смотрю вдаль. Но не в ту, которая впереди. А которая позади, за грядами лет. Невооруженным глазом ничего не видать. Поэтому на помощь приходит сердце. Оно помогает. Оно зорче всякого глаза, даже самого острого. Таково свойство этого комка из мышц, день и ночь не знающего покоя.

Смотрю и вижу свою бабушку Фоти́нэ. Она такая старая, такая сухонькая, такая добрая и такая сильная.

Старой, очень старой она казалась мне тогда, в ту пору, когда мне было ровно двенадцать лет. Я пытаюсь скорректировать свои ощущения: да, разумеется, бабушка была очень стара, лет ей было этак за сорок. И мне было жаль ее. И брату моему Володе было жалко ее. Наверное, поэтому мы с ним очень часто доводили ее до слез своими жестокими шалостями.

А сухонькой была она по-настоящему: легкая, морщинистая, со впалыми щеками. Это жизнь сделала ее такою. А от рождения была она пухленькой. И девочкой росла она толстенькой. Старость началась в четырнадцать лет, когда ее выдали замуж. Моя бабушка рано сделалась мамой Фотинэ и еще раньше, то есть раньше, чем полагалось бы по ее годам, бабушкой Фотинэ.

И тем не менее она была сильной, вернее — бесстрашной. Она могла, например, одна спуститься на первый этаж, когда было очень темно — хоть глаз выколи! Она брала в руку коптилку и безбоязненно уходила в темень. Да какую еще темень! Южную! Когда все черти полосатые и хвостатые и разные чудища так и лезут к тебе со всех углов. Бабушка Фотинэ ничего не боялась! Она даже могла дремать в одиночестве, когда во всем доме не было ни души. А ежели порою в ночи раздавался выстрел, она выходила на балкон, чтобы узнать, что происходит в городе… Словом, это была бесстрашная бабушка…

Но не только: у бабушки было доброе сердце, и руки у нее были добрые. Ома так приятно ласкала и умела готовить разную вкусную еду. Бабушка могла, например, приготовить еду даже из крапивы. Это не раз случалось в голодный год. Она не раз добывала среди зарослей ежевики особую колючку — не очень колючую — и готовила, примешивая к ней орех, чудесную пищу, которую все хвалили. В ее руках любая трава делалась съедобной, не говоря уж об овощах и мясе.

Когда мне немножко грустно (это, говорят, бывает со всеми), я думаю о бабушке Фотинэ, и она мне кажется самой лучшей в мире бабушкой. Особенно когда вспоминаю ее хлебцы со свежим сыром. Особенно когда вспоминаю свою болезнь, от которой я чуть не умер. Наверное, я бы умер в двенадцать лет, если бы не бабушкины хлебцы со свежим сыром. Это, по существу, была для меня не пища, а лекарство, нечто вроде теперешнего пенициллина плюс стрептомицин, плюс рондомицин. Она-то меня и спасла, эта пища, ниспосланная свыше через бабушку Фотинэ.

Сейчас я объясню, какая связь между моей болезнью и бабушкиными круглыми хлебцами со свежим сыром.

Когда мне было двенадцать лет, Советской Абхазии шел всего четвертый год. А комарам и болотам — две тысячи лет от рождения Христа плюс миллиард от сотворения мира. И тем не менее люди повели борьбу против болот и комаров. Болота должны были быть осушены (разумеется, не в один год), а комары уничтожены. Особенно комар по имени анофелес, который с удовольствием разносил малярию. Укус — малярия, еще укус — еще малярия!..

Я не припомню дня и часа, когда меня укусил комар анофелес. Их летало в воздухе великое множество: анофелесы были тщательно перемешаны, подобно зернам, с другими, менее вредными комарами и мошками. И на лету их так же трудно отличить друг от друга, как в мешке одно кукурузное зерно от другого. Одним словом, этот разбойник укусил меня. Это могло случиться и на самодеятельном футбольном поле между тремя болотами с синеватой грязью на дне, и у нас, во дворе, возле канав, долгое время сохранявших воду и всяческую сырость, обожаемую комарами, и даже на бульваре, на берегу моря. Говоря откровенно, никто в городе не мог надежно уберечь себя от анофелеса. В том числе и я. В школе меня учили быстро узнавать анофелеса, но для этого анофелес должен был сесть на белую стенку, чтобы я смог явственно различить угол между вертикалью и комариным корпусом (немалярийный комар держит брюшко параллельно поверхности, на которой сидит).

И вот началась это самая малярия. Поскольку в городе Сухуме малярию могли лечить все, то есть не мог никто без изрядной дозы хинина, и меня не миновал хинин.

Я метался в жару день, два, три… Буквально горел, как в огне. Меня укутывали в простыню, смоченную водою и уксусом. На лбу круглые сутки лежала холодная салфетка. Ее постоянно менял отец, мать или бабушка, по очереди дежурившие у постели.

Малярию и просто лихорадку наши знали неплохо. Кто не болел лихорадкой! Она навещала людей по расписанию: ежедневно по вечерам или по утрам, через день, раз в три дня. Многие, готовясь к встрече с лихорадкой, загодя ложились в постель, пили чай, стопку водки или еще что-нибудь. Иные даже заранее начинали стонать и охать и точно знали, когда им можно будет встать и доковылять до порога.

Бабушка сказала, что у меня трехдневная лихорадка, ибо жар не спадал трое суток.

— Завтра он будет здоров, — твердо заявила она.

— Наверное, так, — сказала мама.

А бабушка начала вспоминать, кто болел именно три дня: Никуа́ла, Ми́ха, Чанта, Амтон, Диуан… Что, мало этого? И все они благополучно вставали на четвертый день. Ей очень хотелось верить в это. Ей нельзя было не верить, когда у старшего внука под мышкой было 41,5 градуса по Цельсию.

Терял ли я сознание? По-видимому, нет. Я слышал все, что говорили в комнате. Меня хвалили, меня всячески успокаивали, подбадривали.

Помню, как сейчас, мне хотелось только пить. И очень худо становилось по ночам: я впадал в забытье. А к утру температура спадала до 39 градусов, и я улыбался.

Отец пригласил врача. Но, собственно говоря, зачем? Хинин я получал, валерьяновые капли тоже, компрессы делались вовремя — от менингита вроде бы был защищен. Так понимали тогда.

Врач сказал:

— Если к утру температура не упадет до нормы, удвойте дозу хинина.

А она взяла да и не упала до нормы. К великому огорчению бабушки, которая как будто все предвидела. И ей стало не по себе, когда на четвертое утро ей сказали, что температура почти такая же, как ночная, — 41,5.

Однако бабушка Фотинэ быстро нашлась. Не снизилась температура? Ну и что? Значит, лихорадка четырехдневная. Кто вот точно так болел, дай бог памяти? Ну да: Смел, Иуа́на, Андрей, Илларион… И еще многие, многие… И на пятый день они вставали как ни в чем не бывало…