реклама
Бургер менюБургер меню

Георгий Демидов – Оранжевый абажур : Три повести о тридцать седьмом (страница 36)

18

Богун отлетел на несколько шагов и ударился о крепкую одностворчатую дверь кабинета, открывавшуюся вовнутрь. Пытаясь удержаться за ее ручку, он осел на пол. Пистолет Богуна, описавший вместе с его рукой широкую дугу в воздухе, ударился о паркет и полетел под шкаф.

Трубников находился в том состоянии почти звериной ярости, которая проявляется иногда в современном человеке как один из видов атавизма. Мышечная сила удесятеряется. Все реакции становятся до предела быстрыми и точными. Чувства боли и страха как бы выключаются вовсе.

Сквозь красный туман, застилавший глаза, вспыхнула оранжевая точка. Человек с лицом, перекошенным от злобы и страха, и от этого еще больше похожим на мордочку хорька, стрелял в Трубникова, стул которого оказался над головой этого человека. Звук выстрела слился с треском дерева, сломавшегося от удара о голову следователя. Прежде чем выпасть из рук рухнувшего на пол Пронина, пистолет выстрелил еще раз. Застекленный портрет Ильича на стене покрылся сеткой лучистых трещин.

Узкая дверь приоткрылась под напором нескольких человек из коридора, распахнуться полностью ей мешал сидящий и все еще оглушенный Богун. Теснясь в проеме, ворвалась группа людей в форме и в штатском. Почти одновременно Трубников получил два или три удара револьверной рукояткой по голове и размашистый удар сапогом в живот.

Лицо и майка Богуна были залиты кровью из разбитого носа и губ. Теперь он сидел на стуле, пытаясь удержать кровь прижатыми к лицу руками. Пронин лежал на диване, и по его бледной щеке стекала узенькая струйка крови. Окружив лежащего на полу Трубникова, несколько человек свирепо избивали его ногами.

— Пре-кра-тить! — Голос начальника отделения звучал зычно и повелительно. И все же один из избивавших то ли не слышал приказа, то ли прикинулся неслышащим. Со зверской методичностью, расчетливо выбирая места для удара, он бил лежащего носком подкованного сапога, пока его силой не оттащили в сторону.

Вбежал человек в белом халате.

— Сюда, доктор, — позвали его к дивану, на котором лежал Пронин.

Взбунтовавшийся арестант продолжал лежать неподвижно — одна рука выброшена вперед, другая — неловко подвернута. Резко контрастируя с седыми висками, кровь лужицей растекалась на полу возле его головы.

Начальник отделения подошел к столу и взглянул в раскрытое дело. Против последнего вопроса на допросном листе стояло: «Свое участие в организации отрицает». Под бланком был другой лист, весь испещренный бессмысленными каракулями. Кощей усмехнулся углами рта, взял папку и вышел из комнаты. Врач, перевязав Пронина, подошел к Трубникову.

Ржавчина из скрытых труб, по которым подводилась вода к стенам «мокрого» карцера, задерживалась в порах бетона, образуя множество разнообразных по форме пятен и потеков. Неодинаковыми были и оттенки ржавого цвета, от светло-рыжего до бурого, на грязно-сером фоне мокрого цемента.

Вода лениво выступала из толщи стен и так же лениво каплями скатывалась вниз. Со сводчатого потолка капли звонко шлепались в лужи на бетонном полу, над которым возвышались две продолговатые плиты. По форме и размерам эти возвышения сильно напоминали надгробия, отличаясь от них тем, что с одного края их поверхности были скошены наподобие больничных топчанов. Плиты служили кроватями заключенным карцера.

Одна из них была пуста. На другой сидел человек, в котором вряд ли даже близкий знакомый узнал бы сейчас профессора Трубникова. Один его глаз заплыл совершенно. Другой тускло блестел сквозь припухшие веки, оставляя только узкую щель. Ссадин и кровоподтеков на лице не могла скрыть даже густая щетина седеющей бороды. Сквозь грязную повязку на голове проступали бурые пятна. Алексей Дмитриевич сидел на своей каменной кровати с той стороны, где на полу было меньше воды, подложив под себя свернутое валиком почти мокрое пальто. Он часто менял позу, опираясь на валик то одним бедром, то другим. Мучила боль, особенно в левом колене. Иногда он вставал и ковылял по своему каземату, обходя лужи, скопившиеся в углублениях пола.

Вот уже три дня, как Трубников ведет точный учет времени. С того утра, в которое его сознание сделалось почти устойчивым. И этот каменный мешок стал доказанной реальностью, а не одним из постоянно меняющихся видений. На соседней плите он обнаружил только две карцерных пайки-трехсотки и две маленькие кружки воды. Тюремщики были точными.

Вчера кроме обычной трехсотки он получил еще и миску горячей баланды. Такая роскошь полагалась узникам карцеров один раз в пять суток. Значит верно, что он здесь уже шестой день.

Несмотря на боль, голод и жажду — она мучила его в этом мокром царстве едва ли не сильнее всего остального, — Трубников страдал сейчас не больше, а пожалуй, даже меньше, чем в камере до вызова на допрос. Как и всякий физически сильный человек, он быстро слабел от недоедания. Само же ощущение голода переносил сравнительно легко. Помогало привычное пренебрежение к еде.

Зато душевные переживания утратили свою остроту. Многое из того, о чём он прежде не мог думать без острой душевной боли, воспринималосьтеперьспокойно. Почти утихли негодование и гнев, душившие его в камере. Частично они разрядились этой бешеной вспышкой у следователя. Но главной причиной усмирения гнева было голодное обескровление мозга. И всё же душевная анестезия голодом и слабостью не могла полностью заглушить горечь осознания потерь.

О себе как об ученом Трубников думал теперь в прошедшем времени и в третьем лице, как бы глядя на себя со стороны. Пытался определить и взвесить, насколько велика для науки потеря такого ученого? Но делал это пристрастно, стараясь доказать самому себе, что такая потеря совсем невелика. Что он — всего лишь один из армии чернорабочих науки, которым если иногда и удается что-нибудь не совсем рядовое, то исключительно за счет времени и пота.

Эта мысль нередко возникала у него и раньше, вызывая чувство бессилия и отчаяния. Но теперь он пытался утвердить ее в себе и развить. Трубников уподоблялся человеку, пытавшемуся убедить себя, что в потерянном им кошельке не было ничего особенно ценного. Если же память бестактно подсказывала ему, что ценности были, и притом настоящие, он пытался отогнать эту память или опровергнуть ее, что давалось ему с трудом.

«Ты необъективен и несправедлив, — уличала его правдолюбивая память. — Вспомни замечательные изобретения, которые ты делал еще мальчишкой-студентом, свои объяснения сложных явлений, остававшихся непонятными даже для корифеев Гохшуле, выдвинутые тобой удачные теории и поставленные тобой эксперименты!» Но Трубников не хотел верить собственной памяти и высоким самооценкам. Приводил обратные примеры. Сравнивал себя с другими учеными, великими физиками.

Иногда доказать свою научную неполноценность ему как будто удавалось. Тогда становилось легче. Но снова в памяти всплывали неопровержимые факты крупных научных удач, чужие непредвзятые мнения о себе, и острая боль утраты жизни в науке вспыхивала снова.

Еще слабее действовала анестезия при мысли о жене и дочери, потерянных, видимо, навсегда. Так же как после смерти матери он терзался сознанием, что при ее жизни был равнодушным и неблагодарным сыном, Алексей Дмитриевич мучился теперь сожалением, что почти такое же отношение он проявлял и к милой, любящей жене. Мягкая и терпеливая Ира никогда не роптала видя его в иные недели только по ночам, утомленным и равнодушным ко всему, кроме каких-то теоретических или опытных задач. Она никогда не настаивала ни на одном из своих маленьких прав, естественных для молодой и привлекательной женщины. Прежде он принимал это почти не задумываясь, как должное. И только теперь понял всю глубину терпения и самоотречения своей жены. И если в отношении творческой работы помогала мысль, что тоска по ней может быть зачеркнута простым уходом из жизни, то горечи крушения семьи эта мысль заглушить не могла. В первом случае действовала возможность приведения к нулю субъективного восприятия. Человек для Общества, для Науки, для Истории — всегда единица из множества, исчезающе малая величина в подавляющем большинстве случаев. Но для своих близких он — часть их самих. И его потеря для них невосполнима. Мысль о возможности ухода не могла принести утешения, так как его смерть не облегчила бы участи дорогих для него людей, оставшихся в холодном, неприютном мире.

Но если в общей камере мысли всегда были только мрачными, то здесь, в силу того же психологического парадокса, вызванного притуплением душевных страданий, Алексей Дмитриевич нередко вспоминал и светлые страницы своего прошлого.

Вот день, когда он впервые увидел Ирину. Этот день вспоминался теперь так ярко, как никогда прежде на воле. Библиотечный зал института, в который профессор Трубников заходил не так уж часто. На месте референта-библиотекаря, в обязанности которого входили переводы, подборка литературы по темам и даже аннотации из иностранных источников, сидела новая сотрудница. Несмотря на привычное невнимание к женщинам, Алексей Дмитриевич заметил, что она молода, внешне очень приятна и одета с каким-то особым изяществом и в то же время скромностью. Может быть, именно это и привлекло его внимание, так как в те годы редко одевались со вкусом. Перед ней стоял старший научный сотрудник одной из лабораторий, пожилой ворчливый человек, и что-то сердито ей выговаривал. Новый референт слушала его внимательно и смущенно.