реклама
Бургер менюБургер меню

Георгий Демидов – Оранжевый абажур : Три повести о тридцать седьмом (страница 38)

18

— Но почему Человечество всегда должно оставаться пьяным дикарем? — хотел возразить Алексей Дмитриевич. — Оно может и обязательно излечится от извечных недугов национального, классового и личного эгоизма. И тогда все производительные силы, в том числе и силы науки, пойдут ему только на пользу. — Но он вспомнил, что люди, являющиеся воинствующими сторонниками именно такого взгляда на развитие Человечества, на практике творят зло, которое ничем нельзя не только оправдать, но и объяснить. И что сам он — одна из бесчисленных жертв этих людей.

А Писатель продолжал:

— Для познания радости бытия и величия Природы человеку нужен минимум жизненных благ и совсем не нужна наука. И сколько бы камешков ни достал человек со дна океана истины, все равно этот океан, такой же безбрежный и непонятный, будет расстилаться перед его взором вечно.

И снова Алексей Дмитриевич мог бы возразить, что наука не ставит своей целью абсолютное познание, которое невозможно, да и не нужно. Ее обязанность — познание Мира до наивысшего возможного в данное время предела. И хотя с расширением этого предела еще быстрее расширяется и область непознанного, это должно не угнетать, а радовать людей. Разве может огорчить неисчерпаемость реки как источника живительной влаги тех, кто живет на ее берегах?

Но спор утомил Трубникова. Он сделал усилие, и борода Толстого превратилась в серый тусклый водопад в угрюмом ущелье среди бурых скал.

В двери с лязгом открылось оконце. «Получай!» — сказал надзиратель. Алексей Дмитриевич с трудом поднялся и проковылял к кормушке. Небольшой кусок плотного, тяжелого хлеба почти утонул в его ладони. Другой рукой он осторожно принял жестяную кружку с водой и сразу же поднес ее к губам. Но напряжением воли тут же заставил себя ее опустить, стараясь не расплескать — рука сильно дрожала; понес воду к своей каменной кровати.

Мучила жажда, причиной которой было голодание и нервное истощение. Тусклый блеск воды в лужах и звон ее капель постоянно напоминали о жажде, усиливая ее. Но пить воду из стен было нельзя — она отдавала тухлятиной.

Трубников поставил кружку на край плиты, сел рядом и начал свой единственный за сутки прием пищи. Он отламывал крохотный кусочек хлеба, осторожно проталкивал его в разбитый рот и запивал маленьким глотком воды, держа кружку обеими руками. На стене опять появился Толстой. Старик держал руки за опояской и хмуро думал свою вековечную думу. В разговор он не вступал. Его собеседник был занят.

Чтобы не сбиться со счета времени — это казалось почему-то очень важным, — Трубников придумал способ отметки дней. Параша примыкалась к стене толстой цепью с замком. Трением звеньев о цемент стены он очистил их с одной стороны по числу дней, которые провел здесь, и делал это теперь каждое утро. Со стороны замка зачистки успели снова заржаветь, но последняя, девятая, сделанная сегодня, еще только начала подергиваться ржавым налетом.

Днем сегодня приходил фельдшер. Парень с красной физиономией и тремя треугольничками в петлицах под грязноватым белым халатом. Сменил марлю под повязкой, но грязный окровавленный бинт оставил прежний. Осмотрел йодного цвета кровоподтеки на груди и боках и, кажется, ухмыльнулся. Затем приставил к груди стетоскоп и сказал: «Здехни!» Это, видимо, здешняя шутка. Пока фельдшер осматривал заключенного, дверь карцера оставалась открытой, и на ее пороге стоял надзиратель.

А голодание делало свое дело. Мысли становились все более вялыми и медленными. Обессилилось и воображение. Большая часть пятен на стене стала теперь просто пятнами. Остался только водяной портрет Толстого. Но споров с ним Алексей Дмитриевич уже не вел. Трудно было различить, где говорит Писатель и что думает он сам. Так было и сейчас. Чьими были эти медленные, тягучие и печальные мысли — его ли или доброго великого и все же наивного чудака-философа?

«Разве изменились застенки со времен византийских императоров? И разве бетон лучше известняка или гранита? И не прежними ли остались потемки и сырость казематов? И что изменилось в практике тиранического правления за многие тысячелетия? Во времена Торквемады людей под пыткой заставляли клеветать на себя и потом сжигали на кострах во имя милосердного бога. Но следователи и судьи инквизиции все же верили в этого бога, хотя, вероятно, даже не замечали его злобности и лицемерия. А во что верят насильники из всемогущей полиции социалистического государства?»

Трубников лежал на своем мокром бетонном топчане. В коридоре по-обычному длинно прозвенел звонок отбоя. Неожиданно открылась кормушка. «Собирайся на выход!» — сказал надзиратель и сразу же распахнул дверь. В коридоре за ним стоял выводной.

Алексей Дмитриевич брел, припадая на левую ногу. Неужели его опять встретит этот мальчишка с мордочкой хорька? Трубников старался припомнить, насколько сильно он хватил его стулом и вероятно ли, чтобы этот следователь мог опять приступить к своим многотрудным обязанностям? Но, как и всегда, было очень трудно вспомнить, что происходило после появления в голове красного тумана. Вот разве что уж очень легким, почти невесомым показался ему стул. И что его ножка отлетела при ударе о голову следователя, хотя он бил рамой сидения. Вероятно, в нее попала пуля из следовательского пистолета. Впрочем, из разговоров более опытных сокамерников Трубников уже знал, что после решительной неудачи при попытке добиться от арестованного нужных показаний, а тем более — после скандала с ним, следователя обычно меняют. Меняют, как правило, и методы следствия. Говоря попросту — способы выбивания показаний.

Но всё это сейчас было ему безразлично, как будто касалось не его, а кого-то постороннего. Ни страха, ни ненависти Алексей Дмитриевич почти не испытывал. Было только чувство сожаления, что сейчас он уже не сможет повторить подобную гневную вспышку, даже если подвергнется новым оскорблениям. Теперь Трубников воспринимал это как проявление слабости, хотя прежде всю жизнь тяготился своей склонностью к срывам. И именно ее считал недостойной слабостью, едва ли не врожденной болезнью нервов. Но болезнь и голод, кажется, обуздали врожденную склонность к буйству.

На это, конечно, и рассчитывают его палачи. По-видимому, он им настоятельно необходим для дачи показаний, и притом непременно собственноручных. И пока что нельзя допустить, чтоб он умер. От фетишизации личных признаний обвиняемых несло средневековым юридическим догматизмом. Без такого признания инквизиционный суд не мог отправить на костер еретика или ведьму. Виновность замученных во время пыток считалась не установленной. Но в двадцатом веке всё это было чуждо здоровой логике, казалось чудовищным анахронизмом.

Да, теперь вряд ли он взорвется, как в прошлый раз. Но физическая слабость не означает еще моральной податливости. О том, что от его стойкости зависит его собственное уважение к самому себе, жизнь и свобода многих друзей и товарищей, свобода жены, судьба дочери, он помнит, помнит…

Конвоир не понукал арестованного. Он даже позволил ему на лестнице держаться иногда за перила, обвязанные веревками для крепления сетки. Они миновали этаж, в который его ввели в прошлый раз. Значит, кабинет, во всяком случае, будет не тот. Это подтвердил и номер на двери, которую толкнул конвоир после разрешения войти.

За столом сидел немолодой уже человек в штатском. Он не изображал никакой особой занятости и сразу же оказал: «Садитесь!» Лицо следователя казалось умным и совсем не злым. И только взгляд был неприятен из-за избытка какой-то особой, профессиональной пристальности.

— Трубников Алексей Дмитриевич, если не ошибаюсь? — Таким тоном мог обратиться к посетителю вежливый хозяин любого служебного кабинета.

— Да. — Алексей Дмитриевич неожиданно почувствовал удовольствие от того, что он находится в сухой и светлой комнате, сидит на стуле и имеет возможность разговаривать с другим человеком. А вежливый тон и почти участливый взгляд этого человека вызывали к нему чувство невольной благодарности и расположения. Но Алексей Дмитриевич тут же спохватился. Похоже, к нему приставлен редкий в нынешнем НКВД тип следователя. Значит, надо быть особенно осторожным.

А тот, задавая вопросы в прежнем корректном тоне, заполнял формальную часть допросного бланка. Всё, видимо, начиналось с нуля.

Покончив с писаниной, следователь отложил ручку, выпрямился в кресле и сочувственным взглядом оглядел Трубникова.

— Плохо вам пришлось, — сказал он. — Но, согласитесь, что и вы вели себя не совсем как подобает арестованному на следствии.

Алексей Дмитриевич шевельнулся и только тут заметил, что стул прикреплен к полу. Он почувствован что-то похожее на веселость и промолчал.

— Надеюсь, Алексей Дмитриевич, — продолжал интеллигентный энкавэдэшник, — вы поразмыслили там у себя, — он чуть кивнул головой в сторону коридора, — о бесполезности сопротивления нам.

В последних словах и тоне, которым они были произнесены, Трубникову послышалось палаческое хвастовство. Уже с некоторым раздражением он ответил:

— Мне не над чем было размышлять. Я невиновен.

— Значит, вы отрицаете свою принадлежность к контрреволюционной организации, действовавшей в вашем институте?

— Один раз я уже ответил на этот вопрос, и достаточно ясно. Я не верю в существование подобной организации.