реклама
Бургер менюБургер меню

Генрих Сапгир – Собрание сочинений. Том 1. Голоса (страница 70)

18

ЧЕРЕП. Меньше, принц, крошечный огрызочек, даже не откусить. Поднеси меня ближе и посмотри в мои окна снова.

Гамлет смотрит через глазницы черепа.

ГАМЛЕТ. На дне глубокой ямы – могильщики. А это что?.. Над капюшонами плавает полупризрачное, сдвоенное, колышется, как медуза… отсвечивает лиловым, красным, почти пурпуром…

ЧЕРЕП. Это э р р о е. Оно всюду, где люди. Только всюду разное. Над тобой, как сине-желтый колпак. Над монахом ясное, как серп полумесяца. У свинопаса – тоже серп, багровеющий, кверху рожками.

ГАМЛЕТ. А этот кристалл, светящийся у корней ивы?

ЧЕРЕП. Этот сам по себе. М е с т а к р и з.

ГАМЛЕТ. А эти, плавающие над водой, как волосы Офелии! И еще – похожие, мохнатые клубки! Катаются всюду. И эти – длинные бледные полосы! Черные мельтешащие точки! Они пронизывают меня – и какая-то неуловимая часть моего существа испытывает неизъяснимое блаженство, тогда как остальное замирает от ужаса.

ЧЕРЕП. Спокойно принц. Такое всегда бывает в сумерках. А точки – атомы темноты, мы их зовем м е т ч о т ы.

ГАМЛЕТ. Над нашим унылым Эльсинором обозначаются зыбкие длинные дворцы, однообразно уходящие ввысь и сливающиеся с темным небом. И там вверху и здесь вокруг зажигаются миллионы звезд и светильников…

ЧЕРЕП. Призраки, кочующее будущее… Хотя далекое, близкое, большое и малое – все человеческое, слишком человеческое Гамлет… Вот подул ветер, заколыхались, исчезли… Закрой глаза и посмотри опять.

ГАМЛЕТ (смотрит). Постой, сквозь расплывчатые контуры одного могильщика проступает какая-то жуткая сцена: растерзанная мегера душит его самого, пьяного! забавно! А другой копает заступом глину и в то же время бьется в конвульсиях, на соломенной подстилке, чадящий факел. Чума! Это чума! А кругом кусты, памятники – тоже шевелятся, меняют свое обличье. Мраморный ангел превратился в белую глыбу. Всюду хрюкают толстые свиньи, разрешаясь от бремени. Из них сыплются горохом поросята, которых кормят, ловят, насаживают на вертел, поджаривают на огне и пожирают одновременно. А монах, который вышел из часовни, его обнимает голая девка, и он уже истлевает! А свинопас не успел родиться, уже сгорбленный старик! А сколько кругом процессий! Как людно на этом заброшенном кладбище! Пищат дудки, гудят волынки! Сверху валятся синие… внизу просвечивают зеленые… Розовые проходят сквозь лиловых… Время ускорило свой бег… Вихрем кружатся стрелки и показывают: нет, нет, нет небытия! (Закрывает лицо руками.) Вар, Вар, верни мне мою скудную реальность!

ЧЕРЕП. Что, струсил, принц? ГАМЛЕТ. Не струсил, а страшусь. ЧЕРЕП. Чем дальше, тем забавней, дурачок. Показывать? ГАМЛЕТ. Показывай. ЧЕРЕП. Смотри. ГАМЛЕТ (с закрытыми глазами). Боюсь открыть глаза, а вдруг увижу, что видит червь со дна глубокой ямы или что видят звезды с высоты. Положим, входишь в комнату свою и зришь: неизъяснимо все вокруг, а комната твоя полна существ и лиц, тебе доселе неизвестных… ЧЕРЕП. Открой глаза. Что видишь, говори.

Гамлет открывает глаза, видит нас.

АМАДЕЙ И ВОЛЬФГАНГ

Перед нами появляется МОЦАРТ АМАДЕЙ, легонький сухой старичок, одетый по моде тридцатых годов прошлого столетия: серая пуховая шляпа, пышный галстук, фрак, узкие панталоны.

Я – Моцарт, Амадей. С Вольфгангом – моим двойником, близнецом, если хотите, вообще не имею ничего общего. Тот был законопослушный сын, обожал своего папочку: «обожаемый папочка», целовал перед сном свою мамочку: «милая мамочка», играл в четыре руки на клавесине со своей сестричкой: «моя любезная сестричка».

Всемогущий творец был моим отцом, гармония – моей матерью. Еще в младенчестве мой дух напрягал божественные мышцы, как Геракл, играя с числами и звездами.

Нет, не Амадей. Это маленький Вольфганг, наряженная и завитая куколка, выступал перед императорскими особами, танцевал с Марией-Антуанеттой – своей ровесницей, тоже – кукольная головка на тонкой шейке. Это его, Вольфганга принимала в доме старого переписчика нот Фридолина Вебера ловкая лиса фрау Вебер с целым выводком дочерей – невест. Это Вольфгангу натянули там нос. Это Вольфганга выкинули из дома архиепископа пинком под зад.

Нет, со мной, с Амадеем, не могло случиться ничего подобного. Со мной всегда происходило другое – грандиозное… За городской стеной на ольхе пробовал, распевался ранний соловей. Мягко лиловели горы. От всех лиц веяло какой-то необычной свежестью, новизной. ВДРУГ МИР СТАЛ РАСКАЛЫВАТЬСЯ, КАК ПЕРЕСПЕЛЫЙ ТУРЕЦКИЙ АРБУЗ… ФОРТЕ! ФОРТЕ! ФОРТИССИМО!..

И в этом не было ничего смешного, потому что, едва удерживаясь на куда-то ухнувшей подо мной земле, надо было раскланиваться, говорить комплименты и вообще поддерживать беседу… Меня куда-то вели, о чем-то расспрашивали… Одну сестру звали Алозия, помладше – Констанция… А я дирижировал, дирижировал неизвестно откуда взявшимся оркестром…

Казалось, я – шекспировский Просперо и палочкой волшебной вызвал бурю в самом себе… Я с места не сойду, пущу я корни здесь у вас в гостиной, где шелест платьев, розы и тюльпаны, где дышат итальянские глаза. С какой воздушной флорентийской фрески сошли вы обе? Две сестры – две темы. И обе темы, будто две сестры, дурачатся, ласкаются друг к другу. Ревнивый взгляд, посыпались упреки и слезы: «Злая! Не люблю сестру!» «Дождешься, дура, у меня пощечин». Перемежаясь, на траве холмов — и тени облаков и дождь и солнце… и в небе – ястреб, птицечеловек… Сто зальцбургских блаженных колоколен!

Дилижансы и кареты увозили нас из маленьких старогерманских городков, из нашего детства, колыхаясь по-утиному на разбитых дорогах, надолго бросали якорь у придорожных трактиров, где пиликали дешевые скрипки. На столах, залитых пивом, глиняные кружки: кружка в виде гнома, высокая – в виде средневекового города, кружка-бочка, на бочке – лягушка, пей, птичка, пей! Хлопни по круглому задику эту голопузую кружку!

В Вене ночами я подстерегал Вольфганга на пустынных улицах, подхватив его под мышки, помогал добраться домой. Мертвенно белели лепные особняки, облитые белым светом луны – этой светской бесстыдницы середины восемнадцатого века. И далеко отбрасывая длинные ломаные трагические тени, тащились по брусчатой мостовой две фигурки с одинаковыми белыми лицами – Вольфганг и Амадей.

Я заботливо укладывал в постель бесчувственного двойника сам, чтобы не тревожить служанку, убирал на паркете его блевотину. Гасил все свечи кроме одной, вставал за конторку и писал, писал до рассвета. Я слышал, как братец мой легко дышит и по временам что-то быстро бормочет. И ломались, брызгая чернилами на линованную бумагу, гусиные перья…

Нет, без Вольфганга, без него я не мог – ничего бы у меня не получилось. Мне нужна была его нежная душа, его простодушие и некоторый педантизм. На мир между тем он смотрел прохладно. Я БЫЛ ГЕНИЙ, НО ОН БЫЛ ИСТИННЫЙ МУЗЫКАНТ.

Я погибал без него, погребенный под грузом нерожденных созданий. Бесформенной массой недоносков они ворочались у меня в душе и, не находя выхода, порождали картины дантова ада.

Но вот являлся Вольфганг, он что-то насвистывал, вот это (напевает): «Дай руку мне, красотка!», или это: (напевает), нет еще такое: (напевает), нет, это – великолепное, потом это пела вся Италия: (напевает) «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный».

Вот! Вот она – тема! Поскорей записать, не рассуждая, не думая!

Я творил в уединении, а вся слава доставалась ему. С нищими собутыльниками, с потаскушками, стоило поглядеть, красавец. Лицо востроносенькое, слегка побитое оспой – печеное яблоко; тщедушное, с огоньком тело; тонкие, кривоватые ножки и ручки, которые никогда не оставались в покое. Глаза – голубые, быстрые, как ласточки. Нет, я не просто завидовал.

Когда Вольфганг играл на клавесине, играл волной и солнцем Амадей. Когда Вольфганг болтал и улыбался, молчал и замыкался Амадей. Когда Вольфганг гулял в коляске с женушкой, нередко им встречался Амадей.