Генрих Бёлль – Повести. Рассказы. Пьесы (страница 42)
Тут она впервые подняла свои голубые глаза, холодно взглянула на меня и тут же я понял, что погиб… никогда, никогда в жизни я уже не узнаю, каково на вкус сало, оно навсегда останется для меня лишь болезненным воспоминанием о запахах… мне все стало безразлично, ее взгляд ранил меня, пронзил насквозь, из меня словно весь воздух вышел…
Она засмеялась.
— Рубашки! — закричала она с издевкой, — рубашки я могу иметь за пару хлебных карточек.
Схватив рубашку со стула, я накинул ее на шею орущей бабы, затянул и как удавленную кошку подвесил на гвоздь под большим распятием, черно и грозно нависающим над ее лицом на желтой крашеной стене… но все это я проделал мысленно. В действительности же я схватил рубашку, скомкав, сунул в сумку и направился к выходу.
Кошка сидела в сенях и жадно лакала молоко из мисочки, но когда я проходил мимо, она подняла головку и кивнула, как будто хотела попрощаться и подбодрить меня, и в ее зеленых с поволокой глазах было что-то человеческое, что-то немыслимо человеческое… Да, меня ведь предупреждали, что я должен проявить терпение, и я почувствовал себя обязанным сделать еще одну попытку. Дабы не видеть гнетущей безоблачности неба, я прошел под корявыми яблонями, перешагивая через лужи навозной жижи, через клюющих кур, и вышел на просторный двор, расположенный несколько поодаль под сенью густых вековых лип. Горечь, должно быть, застлала мне глаза, так как я лишь в последний момент заметил здоровенного крестьянского парня, сидевшего на лавке перед домом и бросавшего какие-то ласковые слова двум мирно жующим лошадям. При виде меня он со смехом крикнул в открытое окно:
— Мама! Номер восемнадцатый идет!
Он с удовольствием хлопнул себя по ляжкам и принялся набивать трубку. В ответ на его смех в доме послышалось жирное воркованье и на секунду в окне появилось лоснящееся багровое лицо женщины, похожее на жирный блин. Я тотчас повернулся и бросился бежать, перепрыгивая на бегу через лужи, через кур и гогочущих гусей, я мчался как полоумный, судорожно сжимая под мышкой сумку. Только добежав до проселка, я сбавил шаг и стал спускаться с горы, на которую взбирался каких-нибудь полчаса назад.
Я перевел дух лишь когда внизу опять увидел серую ленту шоссе, окаймленную дивными деревьями. Пульс мой стал спокойнее, и горечь отступила, едва я уселся на развилке, там, где каменистый, заброшенный, пропитавшийся запахом затхлости проселок вливался в простор шоссейной дороги.
Я был весь мокрый.
И вдруг я улыбнулся, раскурил свою трубку, сорвал с себя старую, пропотелую и грязную рубашку и скользнул в прохладный мягкий шелк, который ласково заструился по телу, и вот вся, вся горечь мигом испарилась, ее как не бывало… Вскоре я уже шагал по шоссе к станции, и тут из самых глубин души поднялась вдруг тоска по бедному порочному лицу города, под ужасной маской которого я так часто видел человечность нужды…
С ТЕХ ПОР МЫ ВМЕСТЕ
Рассказ, 1947
Странно: ровно за пять минут до начала облавы я вдруг почему-то заволновался. Я боязливо огляделся вокруг, медленно двинулся по набережной к вокзалу и совсем не был удивлен, когда увидел, что сюда мчится целая туча грузовиков, битком набитых полицейскими в красных фуражках. Полицейские оцепили квартал, блокировали все входы и выходы и начали проверку документов. Все это произошло в мгновение ока. Я стоял как раз за оцеплением и спокойно закурил, в то время как многие там, в кольце, побросали недокуренные сигареты. «Жаль», — подумал я и невольно прикинул в уме, сколько сейчас валяется на земле зря потраченных денег. Грузовики быстро наполнялись задержанными. Франц тоже оказался среди них. Он безнадежно махнул мне рукой, словно говоря: что поделаешь, судьба! Один из полицейских обернулся, чтобы поглядеть, кому это он сигналит. Тогда я побрел прочь. Я шел медленно, очень медленно. Господи, хоть бы и меня забрали! Топать в свою конуру мне не хотелось, и я поплелся к вокзалу. Костылем я сшибал камушки, которые попадались мне на пути. Солнце припекало, а с Рейна дул легкий ветер и тянуло прохладой.
В зале ожидания я передал официанту Фрицу двести сигарет и сунул полученные деньги в задний карман брюк. Теперь при мне товара больше не было, осталась только одна пачка — для себя. Я долго терся в толпе и в конце концов нашел свободный стул и заказал себе чашку бульона и сто граммов хлеба. Тут я снова увидел Фрица, он кивал мне издали, но мне не хотелось вставать с места. Тогда он сам протиснулся ко мне. Из-за его спины выглядывал коротышка Маусбах, носильщик. Оба они были явно возбуждены.
— Ну и нервы у тебя, парень, — пробормотал Фриц и, покачав головой, ушел, оставив возле меня коротышку Маусбаха. Тот никак не мог отдышаться.
Ты… — начал он, запинаясьs, — Ты должен смываться, понял?.. Они обыскали твою конуру и нашли кокаин. Понял?
Со страха он захлебывался слюной. Я потрепал его по плечу, чтобы успокоить, и дал двадцать марок.
— Ладно, — сказал он и засеменил прочь.
Но тут мне в голову пришла одна мысль, я встал и окликнул его:
— Послушай, хайни, не мог бы ты припрятать где-нибудь мои книжки и пальто? Недельки через две я вернусь. А все остальное барахло, которое там есть, возьми себе…
Он кивнул. На него можно положиться. Я это знал.
«Жаль — восемь тысяч марок загремели ко всем чертям. До чего же все зыбко, — подумал я. — До чего зыбко…»
Когда я вновь уселся, небрежно сняв сумку со стула, я почувствовал на себе несколько любопытных взглядов, но тут же словно утонул в гудящей толпе. Нигде я не был бы в таком абсолютном одиночестве, один на один со своими мыслями, как здесь, среди этой немыслимой толчеи и суматохи зала ожидания, — это я знал твердо.
Вдруг я почувствовал, что мой равнодушный невидящий взгляд, бесцельно блуждающий по залу, почемуто все время застревает на одном и том же месте, словно его там что-то приковывает. Застревает помимо моей воли, потом стремительно скользит дальше, нигде не задерживаясь, и снова на том же месте застревает.
Я очнулся, словно от глубокого сна, и посмотрел туда уже видящими глазами. Через два столика от меня сидела девушка в светло-бежевом пальто и желтовато-коричневой шапочке, из-под которой выбивалась прядь черных волос. Девушка читала газету. Я видел ее склоненную фигуру, кончик носа и тонкие, спокойные руки. Ноги ее я тоже видел — красивые, стройные и… чистые. Да, представьте себе, чистые ноги. Не знаю, как долго я смотрел на нее. Время от времени она переворачивала газетный лист, и тогда я видел часть ее лица. Вдруг она откинула голову и на миг подняла на меня серые глаза, серые и отчужденные. Затем она вновь уткнулась в газету.
Этот недолгий взгляд прямо вонзился в меня.
Я упорно не сводил с нее глаз, и сердце у меня почему-то забилось. Наконец она прочла газету, облокотилась о крышку стола и каким-то невероятно отчаянным жестом взяла стакан с пивом и отхлебнула глоток. И тут я увидел ее лицо. До чего же оно было бледно! Тонкий маленький рот, прямой, благородной формы нос и глаза, эти огромные, серьезные серые глаза! Как траурный креп, падали на плечи волнистые пряди черных волос.
Не знаю, сколько времени я глядел на нее: двадцать минут, час или больше. Она все чаще и со все большим беспокойством останавливала на мне свой печальный взгляд. На ее лице не было и тени того возмущения, которое бывает в таких случаях у молодых девушек. Только тревога и страх.
Мне совсем не хотелось ни тревожить ее, ни пугать, но я не мог отвести от нее глаз.
В конце концов она порывисто встала, перекинула через плечо старый хлебный мешок и торопливо вышла из зала.
Я пошел за ней следом. Не оборачиваясь, она поднималась по лестнице к контролю. Я не выпускал ее из виду ни на мгновенье. Пока я торопливо, на ходу покупал перронный билет, она успела пройти далеко вперед. Зажав костыль под мышкой, я попробовал бежать. Я едва не потерял ее в мрачном тоннеле, который вел к перрону. Догнал я ее уже наверху. Она стояла, опершись о полуразрушенную стенку бывшего перронного павильона. Словно в оцепенении глядела она на рельсы и даже не обернулась, когда я подошел.
Холодный ветер с Рейна врывался под свод крытого перрона. Смеркалось. На платформе столпилось много народу со свертками, рюкзаками, ящиками, чемоданами. На лицах у всех было какое-то затравленное выражение, люди неприязненно косились в ту сторону, откуда дул ветер, и зябко ежились. Впереди, охваченное полукругом свода, спокойно синело небо, расчерченное на квадраты решеткой перекрытия.
Я медленно ковылял по платформе, время от времени поглядывая, не ушла ли девушка. Но всякий раз оказывалось, что она все еще стоит в той же позе, чуть согнув колени и прислонившись к разрушенной стенке перронного павильона. Она не сводила глаз с рельсов, блестевших на дне неглубокой черной выемки.
Наконец поезд, пятясь, медленно вполз под перронный свод. Я загляделся на паровоз, а девушка тут же вскочила в один из вагонов и скрылась в купе. Я потерял ее из виду и какое-то время не мог найти. Но вдруг в окне последнего вагона мелькнула ее желтая шапочка. Я быстро вошел в купе и сел как раз против нее. Мы сидели так близко, что почти касались коленями друг друга. Она посмотрела на меня спокойно и серьезно, только чуть сдвинув брови, но по выражению ее больших серых глаз я понял: она все это время знала, что я следую за ней по пятам. И пока мчавшийся поезд погружался во мглу сгущающихся сумерек, мой взгляд беспомощно цеплялся за ее лицо. Я был не в силах вымолвить слово. Поля за окном потонули во тьме, и силуэты деревень тоже поглотила ночь. Стало холодно.