Генрих Бёлль – Повести. Рассказы. Пьесы (страница 129)
— А знаешь, — сказал Хайни чуть позже, — старика-то убило. Прямо в его блиндаж. Прямым. Думаю, он ничего не почувствовал, пьян ведь был…
Я НЕ КОММУНИСТ
Рассказ, 1983
Автобус останавливается всегда в одном и том же месте. Шофер должен проявлять сугубую осторожность, ведь улица очень узкая, и тот изгиб в тротуаре, где должен останавливаться автобус, очень невелик. Всякий раз он резко тормозит на этом месте, я просыпаюсь от толчка, смотрю налево в окно и вижу всегда одну и ту же вывеску: «Стремянки любого размера, цена — три марки двадцать пфеннигов за ступеньку». И всякий раз, хоть это и бессмысленно, я смотрю на часы, чтобы удостовериться, что сейчас без четырех минут шесть, а если на моих часах ровно шесть или шесть с минутами, значит, мои часы спешат. Автобус точнее часов. Вот и на сей раз я поднимаю глаза и вижу вывеску: «Стремянки любого размера, цена — три марки двадцать пфеннигов за ступеньку». Это вывеска над витриной хозяйственного магазина, где среди стеклянных банок для консервирования, кофейных мельниц, вальков для отжима белья и фарфоровой посуды выставлена маленькая трехступенчатая стремянка; теперь там стоят еще садовые стулья и шезлонг. В шезлонге лежит женщина, высокая женщина из картона или воска, я не знаю, из чего делают этих витринных кукол. На кукле солнечные очки, в руках она держит роман под названием «Отдых от своего „Я“». Фамилии автора я не вижу, глаза не те. Я смотрю на этот манекен, и он повергает меня в уныние, в еще большее уныние, чем обычно, и я задаюсь вопросом — имеют ли право на существование подобные манекены? Картонные или восковые куклы, читающие романы под названием «Отдых от своего „Я“»? Все и так уныло — слева от витрины груды развалин, залитые солнцем горы золы и мусора. Такая картина рядом с этой куклой — поневоле впадешь в уныние.
Но все-таки больше всего меня интересует стремянка. Нам в доме очень нужна была бы стремянка. В подвале у нас есть полки, где стоят банки с домашними консервами, и полки очень высокие, так как подвал тесный, и надо с умом его использовать. Полки эти никудышные, я сам их сколотил из дощечек и толстой веревкой привязал к газовым трубам, проходящим через наш подвал. Если бы я не привязал их накрепко, они бы опрокинулись, когда на них поставили банки.
Моя жена много чего заготовляет на зиму. Летом у нас всегда пахнет свежесваренными фруктами и овощами: вишнями, сливами, ревенем, огурцами. Целые дни запах горячего уксуса стоит в нашей квартире — я от него почти заболеваю, но понимаю, однако, что нам все это необходимо. Полки очень высокие, и на самом верху стоят банки вишен и персиков, которые мы едим зимою по воскресеньям. По субботам моей жене приходится лезть за ними, и чтобы дотянуться, она обычно влезает на старый деревянный ящик. Весной ящик под нею проломился, и у нее случился выкидыш. Меня, конечно, дома не было, и она довольно долго пролежала в подвале, крича и истекая кровью, пока кто-то не нашел ее там и не отвез в больницу.
В субботу вечером я отправился к ней в больницу с букетом цветов. И только мы взглянули друг на друга, как моя жена заплакала, горько заплакала. Это должен был быть третий ребенок, и мы все обсуждали, как нам жить с тремя детьми в двух комнатах. Даже и с двумя в двух комнатах плохо. Я знаю, бывает и похуже. Есть люди, которые живут вшестером или даже ввосьмером в одной комнате. Но и с двумя детьми в двух комнатах, на площадке, где живут три бездетные семьи, тоже плохо. Я не хочу жаловаться, я не коммунист, боже избави, но это и в самом деле плохо.
Я прихожу домой усталым, мне хочется полчаса отдохнуть, всего лишь полчаса, поесть спокойно, но именно когда я прихожу, дети не желают сидеть тихо, я их шлепаю, а потом, когда они ложатся спать, я в этом раскаиваюсь. Иногда я стою перед кроватками, смотрю на них, и в такие минуты я иногда становлюсь коммунистом. Только никому не говорите, я ведь всего на минутку.
Каждый вечер, когда автобус останавливается, я просыпаюсь от толчка и смотрю влево: загорелое лицо витринной куклы в купальнике полускрыто темными очками, но название романа видно отчетливо: «Отдых от своего „Я“». Может, мне как-нибудь сойти с автобуса и посмотреть, кто же автор. А над витриной красуется вывеска: «Стремянки любого размера, цена — три марки двадцать пфеннигов за ступеньку». Нам нужна трехступенчатая, значит, это будет девять марок шестьдесят пфеннигов. Я прикидываю и так и сяк, но никогда у меня нет девяти марок шестидесяти пфеннигов. К тому же сейчас лето, а моя жена только в ноябре начнет опять по субботам влезать на ящик, чтобы достать на воскресенье банку вишен или персиков, только в ноябре, а до ноября еще есть время. Но жена моя опять в положении. Только не говорите это никому из нашей родни, и уж тем более никому из наших соседей. Обязательно будет скандал, а я не люблю скандалов. Мне нужно всего полчаса покоя в день. Родственники будут ругаться, если узнают, что моя жена опять в положении, а соседи тем паче, я опять начну шлепать детей и опять буду раскаиваться и стоять по вечерам у их кроваток, и на минутку становиться коммунистом. Все это не имеет никакого смысла, и я хочу попытаться до ноября об этом не думать. Я хочу просто смотреть на куклу, лежащую в шезлонге и читающую роман под названием «Отдых от своего „Я“», на эту куклу рядом с грудой развалин и кучами золы, от которых в дождь бежит к водостоку грязно-желтый ручей.
Я НЕ МОГУ ЕЕ ЗАБЫТЬ
Рассказ, 1983
Я не могу ее забыть; всякий раз, стоит мне хоть на мгновение вынырнуть из водоворота повседневной жизни, которая своим постоянным давлением почти всегда удерживает меня в пучине человеческой реальности, не давая всплыть на поверхность, стоит мне хоть на секунду замедлить эту никогда не прекращающуюся, выматывающую, по-настоящему жестокую гонку, которую они называют жизнью, и остановиться где-нибудь, где до меня не донесутся их дурацкие крики, как я сразу вижу ее лицо, так близко, так ясно… она все так же упоительно красива, как и много лет назад, когда я увидел ее в белом халате без воротника, оставлявшем открытой ее нежную шею.
Тогда-то я и погиб для них. Капитан сказал, что мы должны немедленно идти в контратаку, и лейтенант повел нас в эту контратаку. А там и атаковать-то было некого. Мы вслепую бежали вверх по лесистому склону холма, был весенний вечер, и на предполагаемом поле боя царила тишина. Мы долго стояли на холме, озираясь по сторонам, и ничего не видели. Потом ринулись вниз, в долину, потом опять полезли вверх по склону другого холма, и опять ждали. Противника нигде не было видно. То тут, то там по краю лесочка попадались брошенные окопы, недостроенные укрепления наших, заваленные кинутым второпях, бессмысленным хламом войны. Но все еще было тихо, зловещее молчание под высоким сводом весеннего неба, медленно заволакивавшегося темнеющей пеленою сумерек, угнетало нас. Было так тихо, что голос лейтенанта заставил нас вздрогнуть:
— Вперед! — приказал он.
Но только мы собрались двинуться, как небо вдруг с грохотом обрушилось на нас и земля разверзлась.
Все наши попадали наземь или быстро спрыгнули в брошенные окопы; я успел заметить, как у фельдфебеля изо рта выпала трубка, а потом мне показалось, что мне отстрелили ноги…
Пять человек бросились бежать, едва утих первый шквал. Только лейтенант и с ним еще двое задержались, они подхватили меня на носилки и помчались вниз по склону, а наверху, там, где мы только что лежали, бушевал новый шквал.
Лишь много позже, когда они опустили меня в лесу на землю, я почувствовал боль. Лейтенант, отерев пот со лба, окинул меня долгим взглядом, но я сразу понял, что он не смотрит туда, где должны быть мои ноги.
— Не бойся! — сказал он, — мы отнесем тебя куда надо!
Лейтенант сунул мне в рот зажженную сигарету, а еще я запомнил: хотя боль и нарастала, я все-таки сознавал, что жизнь прекрасна. Я лежал на лесной дороге, у подножия холма, рядом с дорогой протекал ручеек, наверху, среди верхушек высоких елей виднелась лишь узкая полоска неба, теперь серебристого, почти белого. Стояла несказанно живительная тишина, только птицы пели. Я выпускал сигаретный дым длинными голубыми нитями, считал, что жизнь была прекрасна, и плакал…
— Успокойся, — сказал лейтенант.
Они опять понесли меня. Но путь был долог, почти два километра до того места, куда отступил капитан, а я был тяжелый. По-моему, все раненые очень тяжелые. Лейтенант шел впереди носилок, а те двое — сзади. Так мы, наконец, выбрались из лесу, шли полями и лугами, потом опять лесом, им приходилось часто опускать носилки наземь, утирать пот, а вечер все приближался. Когда мы дошли до деревни, все еще было тихо. Они отнесли меня в дом, где теперь находился капитан. Слева и справа по стенам громоздились одна на другой школьные парты, а учительская кафедра была завалена ручными гранатами. Когда меня внесли, там как раз распределяли ручные гранаты. Капитан кричал в телефон, угрожая кому-то расстрелом. Потом выругался и бросил трубку. Меня положили за кафедрой, где лежали еще раненые. Один, с простреленной рукой, сидел на корточках, вид у него был весьма довольный.