Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 49)
Лотта X.: «Однажды, когда Лени пришла домой, чтобы обсудить с моим свекром какие-то денежные дела, я нечаянно застала ее в ванной комнате голой: она стояла перед зеркалом и внимательно разглядывала свое тело; я набросила на нее сзади купальное полотенце, а когда подошла поближе, увидела, что Лени залилась краской – до того я ни разу не видела, чтобы Лени краснела; я положила руку ей на плечо и сказала: «Радуйся, что опять сумела полюбить, если в тот раз вообще любила; болвана Пфайфера можешь и вовсе забыть. А я вот не могу забыть своего Вилли. И люби его, пусть даже он англичанин». Тогда, в феврале сорок четвертого, я была не настолько глупа, чтобы после всего, что она нам наплела – все эти ее истории были явно выдуманы и скроены на один манер, – не догадаться, что у нее любовь, и скорее всего, с иностранцем. Откровенно говоря, от романа с русским, поляком или евреем я бы стала ее отговаривать, да еще как: за это можно было поплатиться жизнью; и сейчас я рада, что она мне так ничего и не рассказала. В то время опасно было знать слишком много».
Маргарет: «При первом «смотре боевых сил» Лени даже Пельцера не исключила из числа возможных союзников. Она и о Грундче подумывала, но тот не умел держать язык за зубами. А теперь речь шла о беременности Лени и обо всем, что из этого следовало, так что пришлось приступить ко второму «смотру», и единственным надежным человеком опять оказалась я. В конце концов Пельцера мы зачислили как бы в стратегический резерв, на пожилом конвоире, обычно сопровождавшем Бориса в мастерскую, окончательно поставили крест, потому что он был жадюга и трепло, а оборотистого Болдига решили пока не сбрасывать со счетов: я все еще изредка с ним встречалась и знала, что он процветает по-прежнему; впрочем, длилось это недолго: Болдиг совсем зарвался, и в ноябре сорок четвертого его схватили со всеми его бланками и формулярами – застукали за вокзалом во время очередной сделки – и тут же на месте пристрелили; значит, Болдиг пропал, а с ним и надежда на солдатскую книжку для Бориса».
Здесь авт. вынужден изложить несколько соображений, важных с точки зрения общепризнанной морали, дабы избежать несправедливости по отношению к Лени и Маргарет. Строго говоря, Лени нельзя считать вдовой, и горевала она лишь по Эрхарду, которого иногда даже ставила чуть ли не на одну доску с Борисом: «Оба они поэты, если хочешь знать, оба». Двадцатидвухлетней женщине, потерявшей мать, любимого Эрхарда, брата и законного мужа, перенесшей примерно двести воздушных тревог и не меньше сотни бомбежек, женщине, которая не только наслаждалась любовью в чужом фамильном склепе, но каждый день вставала в половине шестого утра, закутавшись потеплее, бежала на остановку трамвая и ехала на работу через весь затемненный город, – этой молодой женщине победительная болтовня Алоиса, возможно, все еще глухо звучавшая у нее в ушах, наверняка казалась каким-то полузабытым сентиментальным шлягером, под который ей когда-то, почти двадцать лет назад, довелось танцевать всего одну ночь. И тем не менее Лени – вопреки тому, чего следовало от нее ожидать, и вопреки общей ситуации в стране – была вызывающе весела. Окружающие ее люди стали мелочными, угрюмыми, ворчливыми, а Лени, вместо того чтобы с большой выгодой продать на черном рынке дорогие и добротные носильные вещи отца, дарила их не только своему избраннику, но и незнакомым ей погибающим от холода и голода людям, к тому же гражданам страны, официально считавшейся вражеской (комиссар Красной Армии носил кашемировую жилетку ее отца!). Учитывая все вышеизложенное, авт. полагает, что даже самые скептически настроенные читатели сочтут Лени заслуживающей еще одного эпитета: «великодушная».
А теперь несколько слов о Маргарет. Было бы глубоко ошибочным считать ее проституткой. Ведь она не торговала собой и на деньги позарилась только раз, когда вышла из-за них замуж. С 1942 года Маргарет отбывала трудовую повинность в огромном эвакогоспитале, дни и ночи у нее были заполнены куда более тяжелым трудом, чем у Лени, которая спокойно плела себе венки под крылышком Пельцера и в обществе своего любимого. Если посмотреть на вещи под этим углом зрения, то Лени никак не тянет на особую героиню или даже просто на героиню, ибо только в сорок восемь лет впервые проявила милосердие к мужчине (к турку по имени Мехмед, которого благосклонный читатель, вероятно, еще не забыл); а Маргарет всю свою жизнь только это и делала, в том числе и работая медсестрой в госпитале: во время дневных или ночных дежурств она «всей душой жалела каждого мужчину с приятной внешностью и грустным взглядом»; с таким нахалом и циником, как Болдиг, Маргарет вступила в связь только для того, чтобы оградить счастье Лени, наслаждавшейся любовью на ложе из вереска в кладбищенском склепе, и отвлечь внимание Болдига от самой Лени. Так что авт. считает своим долгом хоть в какой-то степени восстановить справедливость и засвидетельствовать тот факт, который сама Маргарет признает в конце долгой жизни: из чистого милосердия она уступала почти каждому. «Любили меня многие, но сама я любила лишь одного. Только один раз за всю жизнь я ощутила ту безумную радость, которую так часто видела на лицах других». Нет, Маргарет никак нельзя причислить к баловням судьбы, на ее долю – как, впрочем, и на долю озлобленной Лотты, – досталось гораздо больше горя, чем на долю Лени; и все же у обеих этих женщин авт. не обнаружил и намека на зависть к Лени.
VIII
За истекшее время авт., вполне вошедший в роль следователя (и постоянно подвергавшийся опасности быть принятым за подозрительную ищейку, в то время как им руководило одно-единственное желание: представить в истинном свете столь замкнутую и скрытную, столь гордую, мятущуюся, статичную как статуя личность – Лени Груйтен-Пфайфер), потратил немало усилий, чтобы выяснить и более или менее досконально изучить положение всех действующих лиц в конце войны.
Оказалось, что все персонажи, в той или иной мере охарактеризованные и процитированные выше, были единодушны лишь в одном: никто из них не хотел уезжать из города; даже оба советских военнопленных – Богаков и Борис – не хотели ехать на восток. И когда к городу наконец-то вплотную подошли американцы (Лени в разговоре с Маргарет: «Пора, давно пора, сколько времени потратили понапрасну»), они принесли с собой то главное, чего все жаждали, но во что никак не могли поверить: конец войны. С 1 января 1945 года стало одной проблемой меньше; назовем ее для простоты «проблемой слияния» Бориса и Лени. Она была на седьмом месяце беременности, но держалась «молодцом» (М. в. Д.), хотя и двигалась сообразно своему положению с некоторым трудом; но уж о том, чтобы «слиться» или «переспать» – какое выражение ни возьми, – в это время «не могло быть и речи» (Лени, по словам Маргарет).
Но где и как пережить последние дни? Теперь, конечно, легко говорить, а тогда всем приходилось от чего-то скрываться. Например, Маргарет предписывалось переправиться вместе с госпиталем через Рейн и эвакуироваться на восток, – будучи медсестрой военного госпиталя, она была обязана подчиняться приказам и распоряжениям начальства. Она этого не сделала, но и у себя дома отсидеться не могла – оттуда ее бы выдворили насильно. Лотта X. находилась в аналогичном положении, она была служащей государственного учреждения, которое тоже перебазировалось на восток. Куда же ей было деться? Если вспомнить, что еще в январе сорок пятого года людей эвакуировали чуть ли не в Силезию, то есть прямо навстречу наступающим частям Красной Армии, то здесь уместно будет привести краткую географическую справку: к середине сорок пятого года неоднократно упоминавшийся выше германский рейх занимал территорию шириной в восемьсот-девятьсот километров и длиной не намного больше. Так что вопрос «куда?» был чрезвычайно актуален для самых разных слоев населения. Куда деваться нацистам? Куда девать военнопленных? Куда – солдат? Куда – согнанных со всей Европы рабов? Конечно, существовали давно апробированные способы – расстрелять и т. д. Но и это осуществить не всегда было просто, поскольку и палачи придерживались уже разных точек зрения, и некоторые из них уже готовы были перекантоваться в свою противоположность и выступить в роли спасителей. Иные отъявленные палачи превратились в принципиальных противников насильственных мер; а что было делать, например, их потенциальным жертвам? Все это было отнюдь не так просто. Задним числом кажется, что война кончилась в один прекрасный день, в одночасье, и даже дата этого дня всем известна. Да разве в ту пору человек мог знать, на кого нарвался – на закоренелого злодея или на перестроившегося, а то и вовсе на одного из тех новоявленных «народных мстителей», которые ставили к стенке всех и вся, без разбору, хотя прежде они примыкали, скорее, к противникам насильственных мер.
Появились даже целые подразделения эсэсовцев, старавшихся опровергнуть свою репутацию палачей! До нас дошла переписка между СС и нашим доблестным вермахтом, из которой видно, что те и другие спихивали друг на друга мертвецов, словно гнилую картошку! Уважаемые лица и учреждения обвиняли своих адресатов в массовой «ликвидации» или «устранении», ибо стремились – так же, впрочем, как и их адресаты, – чистенькими выбраться на тот берег, который ошибочно зовется миром, в то время как в действительности это был всего лишь конец войны.