Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 35)
Госпожа Кремер – ее авт. разыскал в тот же самый день – мало что могла рассказать о Лени, которую она все время называла «бедная милая девочка»: «Эта бедная милая девочка, эта бедная, милая и наивная девочка… А этот русский… Скажу вам откровенно: я тогда относилась к нему с недоверием и так же отнеслась бы и сейчас. Не знаю, не был ли он подослан к нам гестапо. Уж слишком хорошо говорил по-немецки и уж слишком был вежливый. И почему попал именно в наше садоводство, а не работал, как другие пленные, на разборке разбомбленных домов и ремонте железнодорожных путей? Парень он был славный, ничего не скажешь, но я остерегалась с ним разговаривать – скажешь только, что нужно по работе».
Чтобы узнать, как выглядит фрау Кремер, нужно представить себе окончательно поблекшую женщину, бывшую блондинку с голубыми глазами, которые теперь кажутся почти бесцветными. Лицо у нее мягкое, расплывшееся, не злое, только немного кислое и жалостливое, но не жалобное. Она предложила авт. кофе, но сама пить не стала; говорила она много и плавно, но вяло и как бы без знаков препинания. Авт. не просто удивила, а прямо-таки пронзила неописуемая отработанность движений, с какой она сворачивала самокрутки: точное движение пальцев, щепоть сыроватого медово-желтого табака – и сигарета готова, причем безукоризненной формы, без пустых кончиков, никакие ножницы не требуются. «Да, этому я рано выучилась, может, это было первое, чему я выучилась в детстве, – сперва для отца, когда его в 1916 году посадили в крепость, потом для мужа – он сидел в тюрьме, а потом и для себя, я тоже отсидела полгода; ну, во время безработицы и во время войны тоже, конечно, крутили самокрутки, так что и разучиться было некогда». При этих словах она закурила, и авт., увидев ее с белой, только что свернутой горящей сигаретой во рту, вдруг подумал, что в молодости Ильза Кремер была, наверное, очень хорошенькая. Разумеется, она и авт. предложила закурить, причем без всяких церемоний – просто пододвинула к нему одну сигарету и показала на нее пальцем. «Нет-нет, с меня хватит, больше не хочу. Я уже в двадцать девятом не хотела; я и всегда была не очень-то сильная, а сейчас и вовсе без сил; в войну я держалась только ради мальчика, все надеялась, что пока мой Эрих вырастет, война кончится, но он вырос раньше, и его сразу же забрали, не дали даже доучиться на слесаря. Мальчик он был тихий, молчаливый, серьезный такой, и перед тем, как ему уйти, я сказала – в последний раз в жизни – одну опасную фразу про политику. «Перебегай! – сказала я ему. – Немедленно!» А он еще переспросил: «Как это – перебегай?» – и нахмурился, как всегда. И я ему объяснила, что значит перебежать. Он взглянул на меня так странно, я даже испугалась, что он кому-нибудь проболтается, да только он не успел бы, даже если бы захотел. В декабре сорок четвертого его погнали рыть траншеи на границе с Бельгией, и я только в конце сорок пятого узнала, что он погиб. В семнадцать лет. Всегда он был такой серьезный и невеселый, мой мальчик. Знаете, ведь он был незаконнорожденный, отец коммунист, мать тоже. И в школе, и на улице ему тыкали в нос. Отца прикончили в тюрьме в сорок втором, а бабушка с дедушкой сами перебивались кое-как. Ну вот. А с Пельцером я познакомилась еще в двадцать третьем. Угадайте где? Ни за что не угадаете. В коммунистической ячейке. Потом он посмотрел один пропагандистский фильм нацистов, другого такой фильм мог бы только оттолкнуть, а Вальтера, наоборот, привлек. Драки и разбой в этом фильме он принял за революцию, клюнул на их удочку, вылетел из «Кампфбунда», записался в «Добровольческий корпус», а потом, уже в двадцать девятом, стал штурмовиком. За что только ни брался, даже сутенером одно время был. Ничем не брезговал. Ну, и садоводом, конечно, был, а также спекулянтом на черном рынке, кем хотите. А уж бабник! Теперь посмотрите, кто работал у него в садоводстве: трое – отъявленные нацисты: Кремп, Ванфт и Шельф; двое – ни рыба ни мясо: Фрида Цевен и Хельга Хойтер; я – бывшая коммунистка; «Дама» – республиканка, да еще и еврейка; Лени – в политическом смысле не знаю, куда ее отнести, но все же с подмоченной репутацией из-за отца, а с другой стороны – вдова фронтовика. А потом – этот русский, которого Вальтер и в самом деле обхаживал. Вот теперь и скажите – что могло случиться с Вальтером после войны? Ничего. С ним ничего и не случилось. До тридцать третьего он был со мной на «ты» и, когда мы случайно встречались, всегда говорил: «Ну, Ильза, кто кого обскачет – мы вас или вы нас?» С тридцать третьего по сорок пятый обращался ко мне только на «вы». Но не успели американцы пробыть у нас и пяти дней, как он уже раздобыл лицензию, явился ко мне, опять называл «Ильзой» и уговаривал баллотироваться в муниципалитет. Нет, нет и еще раз нет! Слишком долго я ждала, надо было поставить точку еще тогда, когда забрали мальчика. Не хотела я больше ни в чем участвовать, давно уже не хотела. А Лени в конце сорок четвертого вдруг пришла ко мне домой, села вот здесь, закурила – и все время робко так, с улыбкой на меня поглядывала, как будто хотела что-то сказать; а я уже примерно догадывалась, о чем пойдет речь, но не хотела знать. Не надо знать слишком много. Я вообще ничего не хотела знать. И, так как она все молчала и только робко улыбалась, я наконец не выдержала и сказала ей: «Теперь уже видать, что ты беременна. Кто-кто, а уж я-то знаю, что значит родить внебрачного ребенка». Ну, а потом, после войны, вся эта шумиха насчет участия в Сопротивлении, пенсии и компенсации, и эта новая компартия, куда вошли люди, про которых я точно знаю, что мой Вилли на их совести. Знаете, как я их назвала? Служители культа. Нет-нет, ничего не хочу! И среди них всех – наивная Лени, бедная милая девочка, которую обвели вокруг пальца, чтобы выставлять везде как «члена семьи храброго воина Красной Армии» – то есть играть для них роль красавицы блондинки с предвыборного плаката. А чего стоит идея дать ее мальчику имя Лев Борисович Груйтен? Небось все родные и знакомые уговаривали ее не делать этого, но она настояла на своем. Потом на нее навесили даже больше грехов, чем в войну. Еще много лет спустя ее называли «советская шлюха». Бедная милая девочка. Нет, ей в жизни трудно пришлось. И сейчас трудно».
VI
Дабы избежать неуместных домыслов и вовремя развеять ложные надежды, авт. считает необходимым уже здесь представить наконец главный мужской персонаж первой части книги. Многие, не только Ильза Кремер, и покамест почти все безрезультатно, ломали себе голову над тем, как могло случиться, что этот советский человек по имени Борис Львович Колтовский оказался в столь благополучных условиях – в 1943 году попал на работу в немецкую мастерскую по изготовлению венков. Поскольку Лени, даже когда речь идет о Борисе, не очень-то разговорчива, но все же время от времени кое-что сообщает, то после трех лет настойчивых расспросов Лотты, Маргарет и Марии она наконец согласилась назвать имена двух людей, которые могли бы дать некоторые сведения о Борисе Львовиче. Первый из них был знаком с Борисом лишь мимолетно, но тем не менее весьма энергично вмешался в его жизнь. Именно он и сделал Колтовского «баловнем судьбы», ибо обладал властью и настойчивостью и даже готов был в случае необходимости пойти на жертвы. Человек этот – лицо чрезвычайно высокопоставленное и имеет некоторое отношение к промышленности; лицо это ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах не желает быть названным. Авт. не может позволить себе приоткрыть завесу над этой тайной, дабы не навлечь на себя серьезнейших неприятностей, а поскольку авт. и Лени твердо обещал – конечно, устно – хранить это имя в секрете, то он хочет остаться человеком чести и сдержать свое слово. К сожалению, это лицо узнало о существовании Лени слишком поздно, лишь в 1952 году, когда выяснилось, что Борис был вдвойне баловнем судьбы: не только получил возможность плести венки у Пельцера, но и оказался тем «единственным», которого, как видно, ждала Лени. В чем только Бориса не подозревали: говорили, что он шпик, приставленный немецкими властями следить за Пельцером и его подчиненными всех мастей, кроме того, говорили, конечно, что он советский шпион, засланный к ним в тыл. А зачем заслан? Выведывать военные тайны плетения венков? Или же сообщать об отсутствии морального единства у немецких рабочих? Верно во всем этом лишь одно: Борис действительно был баловнем судьбы. Только и всего. Когда он в конце 1943 года появился среди действующих лиц нашей истории, рост его был примерно 1 м 76 см или 1 м 78 см – здесь нам придется довольствоваться приблизительными данными, – волосы светлые, худой – он весил почти наверняка не больше 54 килограммов – и носил очки. К тому времени, когда он стал играть роль в жизни Лени, ему исполнилось двадцать три. По-немецки он изъяснялся свободно, но с прибалтийским акцентом, по-русски – как все русские. В Германию он впервые приехал в 1941 году, еще до войны, и во второй раз попал в эту странную (а для многих жуткую и непонятную) страну через полтора года, уже военнопленным. Он был сыном русского рабочего, выдвинутого на дипломатическую работу и приехавшего в 1941 году в Берлин в качестве сотрудника советского торгпредства. Борис знал наизусть несколько стихотворений Тракля и даже Гёльдерлина, разумеется, на языке оригинала; как инженера по дорожному строительству его призвали в советские саперные войска и присвоили звание лейтенанта. Здесь пора уже ответить на законный вопрос: почему так благоприятно сложились разные обстоятельства в судьбе Бориса? Сразу оговоримся: за это авт. никакой ответственности не несет. Разве у всех бывают отцы-дипломаты и высокие покровители, занимающие важные посты в военной промышленности? И почему главное действующее лицо в этой книге не немец? Не Эрхард, не Генрих, не Алоис, не Г.-ст., не старый X., не молодой X., даже не столь колоритная фигура, как Пельцер, и не такой в высшей степени порядочный человек, как Шольсдорф, который до конца своих дней будет корить себя за то, что по его милости человек угодил за решетку и даже глядел в лицо смерти только из-за того, что он, Шольсдорф, страстно увлекался славистикой и не мог допустить, чтобы фиктивный Лермонтов строил фиктивные бункера в Дании? Разве справедливо – спрашивает себя Шольсдорф, – что человек (пусть даже один-единственный), к тому же такой симпатичный, как Груйтен-старший, чуть было не поплатился жизнью только из-за того, что фиктивный Раскольников таскал фиктивные мешки с цементом и хлебал в фиктивной столовой фиктивную баланду? Ну так вот: виновата во всем Лени. Это она захотела, чтобы героем книги был не немец. И это – как и многое другое у Лени – надо просто принять к сведению. Между прочим, этот Борис был вполне приличный и даже в какой-то мере образованный молодой человек, даже школьные знания у него были неплохие. Как-никак, он закончил еще и институт и получил диплом инженера-дорожника. Правда, латыни он не изучал, но два латинских слова – «de profundis»[6] – все же знал, и знал их благодаря Траклю. Несмотря на то, что школьный аттестат Б. не идет ни в какое сравнение со столь бесценным сокровищем, как немецкий аттестат зрелости, объективности ради следует отметить, что Борис обладал знаниями почти в объеме этого аттестата зрелости. Если учесть хотя бы тот достоверно засвидетельствованный факт, что он, будучи еще совсем молодым, уже читал Гегеля по-немецки (он пришел не от Гегеля к Гёльдерлину, а, наоборот, от Гёльдерлина к Гегелю), то даже самые требовательные читатели, вероятно, будут склонны признать, что Борис был не намного ниже Лени по образованности, – во всяком случае, как любовник был ее достоин и – что выяснится впоследствии – вполне ее стоил.