реклама
Бургер менюБургер меню

Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 23)

18

Лени опять возобновила игру на рояле, причем играла подолгу и с «каким-то упрямым ожесточением» (Хойзер), а упоминавшийся выше Ширтенштайн, слушавший ее игру, стоя в задумчивости у окна (далее с его собственных слов), «не совсем без интереса, но и не без скуки, в один июньский вечер вдруг весь напрягся: я услышал самую удивительную интерпретацию, какую мне когда-либо доводилось слышать. В исполнении чувствовалась жесткость, почти ледяная жесткость, какой я еще никогда не встречал. И позвольте мне, старику, в свое время раскритиковавшему многих исполнителей, высказать суждение, которое вас, возможно, удивит: я по-новому, как будто впервые, услышал Шуберта, и тот, кто его исполнял, – не знаю уж, мужчина то был или женщина, – не только многое умел, но и многое понял, а ведь это большая редкость, чтобы непрофессионал по-настоящему глубоко понимал музыку. В тот вечер не просто кто-то играл на рояле, в тот вечер кто-то создавал музыку. После я часто ловил себя на том, что стою у окна и жду, обычно между шестью и восемью вечера. Но вскоре меня призвали в армию, я отсутствовал долго, очень долго, а когда вернулся – в 1952 году, – моя квартира была занята; да, меня не было здесь одиннадцать лет, я был в плену – у русских; жилось мне там, в общем, сносно – я имел возможность играть, хотя, конечно, не то, совсем не то, что соответствует моему уровню: бренчал всякую чепуху – танцевальную музыку, шлягеры; вы представляете себе, что значит для «взыскательного музыкального критика» ежедневно по шесть раз в день играть «Лили Марлен»? Только спустя четыре года после возвращения, то есть уже в 1956 году, я наконец снова занял свою старую квартиру – просто я люблю эти деревья во дворе и эти высокие потолки. И что же я слышу спустя более чем пятнадцать лет? То же самое модерато из ля-минорной сонаты и аллегретто из соль-мажорной, да в таком ясном, таком точном и глубоком исполнении, какого я еще и не слыхивал – даже тогда, в 1941 году, когда я внезапно обратил внимание на эту игру. Это был прямо-таки мировой уровень».

IV

Последующие события можно озаглавить так: «Лени совершает глупость»; «Лени покидает стезю добродетели» – или же: «Что же все-таки случилось с Лени?»

На праздник, устроенный фирмой в середине 1941 года, Груйтен пригласил также «всех бывших сотрудников фирмы, призванных в армию и находящихся в данное время в отпуску на родине». Но никто не мог предположить – да это и не вытекало из текста приглашения (Хойзер), «что вообще все бывшие сотрудники фирмы могут счесть себя приглашенными. Впрочем, даже и это выражение – «бывшие сотрудники» – лишь с большой натяжкой можно было применить к этому молодому человеку – он работал у нас в 1936 году не больше полутора месяцев и называл себя «стажером»: «учеником» он, видите ли, не желал числиться, это было «ниже его достоинства», ну, ладно, стажер так стажер: главное, он не хотел учиться, он желал сам учить нас, как надо строить; ну, мы его и выставили, и он вскоре попал в армию; парень-то он был, в общем, неплохой, только выдумщик, и выдумщик не в хорошем смысле слова, как, например, Эрхард, а в плохом, со склонностью к гигантомании, которая нас всех раздражала; к примеру, придумал, что пора отказаться от железобетона и «восстановить в правах его величество камень»; ну, ладно, может, в его словах и было что-то путное, да только он сам ни на что путное не годился – прежде всего потому, что не умел обращаться с камнем, да и не хотел уметь. Черт его побери совсем, – я шестьдесят лет проработал в строительной фирме, к тому времени – почти сорок, мне ли не знать, что такое «его величество камень»; передо мной прошли сотни каменщиков и их учеников, я видел, как они работают с камнем: обязательно понаблюдайте разок, как настоящий мастер принимается за камень! Ну, ладно, – а парень тот не понимал, не чувствовал камня, болтун он был, вот и весь сказ. Не злой, нет, только без царя в голове, и мы даже знали, откуда в нем это».

Второе непредвиденное обстоятельство, приведшее к столь злосчастным последствиям, состояло вот в чем: Лени сперва наотрез отказалась идти на праздник – страсть к танцам у нее прошла, «она стала очень серьезной, очень молчаливой, сблизилась с матерью, училась у нее французскому и немного английскому и была прямо-таки влюблена в свой рояль» (ван Доорн). А кроме того, «прекрасно зная сотрудников фирмы, она была уверена, что среди них нет никого, кто бы мог возродить в ней былую страсть к танцам» (Лотта Хойзер). Так что лишь из чувства долга, уступив просьбам родителей, Лени пошла на этот праздник.

Здесь нам придется, к сожалению, уделить несколько строк Алоису Пфайферу, столь уничижительно охарактеризованному Хойзером, который играет в нашей истории всего лишь эпизодическую роль, ему самому, его родне и вообще среде, из которой он вышел. Отец Алоиса, Вильгельм Пфайфер, был «школьным и фронтовым товарищем» Губерта Груйтена, оба родом из одной деревни и до женитьбы Груйтена поддерживали приятельские отношения, которые прекратились из-за того, что Вильгельм П. начал «до такой степени действовать Груйтену на нервы, что тот уже не мог его выносить» (X.). Дело в том, что в Первую мировую войну они вместе участвовали в одном и том же сражении (битве на Лисе, как потом выяснилось), а возвратившись после войны домой, двадцатилетний Пфайфер «ни с того ни с сего (здесь и далее слова X.) начал волочить правую ногу, как будто ее парализовало. Ну, ладно, мне что, я не против, пускай человек выколачивает себе пенсию по инвалидности. Но Пфайфер явно перебарщивал, он все время говорил только об «осколке снаряда величиной с булавочную головку», который якобы засел у него в «каком-то очень важном месте»; ну и стервец: оказался таким настырным, таскался со своей ногой три года от врача к врачу, из одного отдела социального обеспечения в другой, так что ему в конце концов назначили пенсию и даже помогли выучиться на учителя начальной школы. Ну, ладно. Ладно. Не хочу возводить на человека напраслину, может, его нога и вправду была – да что я говорю «была», может, она и сейчас парализована; да только его осколка так никто и не обнаружил; опять же дело, может быть, вовсе не в самом осколке, и это еще не доказывает, что его не было, ладно; главное, он получил свою пенсию и стал учителем и так далее; но вот что удивительно: Губерт буквально выходил из себя, как только появлялся Пфайфер со своей парализованной ногой; тому было все хуже и хуже, иногда он поговаривал даже об ампутации, и нога потом вроде бы и в самом деле отнялась, да только этого пресловутого «осколка величиной с булавочную головку» так никто никогда и не обнаружил, даже на самом наисовершеннейшем рентгеновском аппарате было его не видать, и поскольку его никто не видел, Губерт однажды возьми и скажи Вильгельму: «А откуда ты знаешь, что твой осколок похож на булавочную головку? Ведь его никто не видел». Ну, это был, конечно, ход конем, ничего не скажешь, и Пфайфер навеки обиделся на Груйтена. А потом он вообще помешался на этом осколке и без конца талдычил ученикам сельской школы в Люссемихе про этот осколок и про битву на Лисе, и так тянулось десять, а потом и двадцать лет. Мы с Губертом были в курсе, потому что в той деревне, откуда мы трое родом, у нас осталось полно родни; вот Губерт и сказал как-то – и опять попал в точку: «Даже если этот осколок и сидит – не знаю, правда, откуда он взялся, – все равно вся эта история, с которой он носится, липа чистой воды. И битва на Лисе тут ни при чем, ведь я там тоже был: мы стояли в третьем или четвертом эшелоне и в самом сражении даже не участвовали. Конечно, снаряды рвались, залетали и туда и все такое… Да только… Ну, в общем, что война – безумие, это мы все знаем, но таких ужасов, какие он расписывает, там просто не было, да она и длилась-то для нас с ним всего полтора дня. Нельзя же всю жизнь жить за этот счет. Ну и вот (Хойзер вздыхает), ну и вот, значит, появился на празднике сын этого самого Вильгельма, Алоис».

Пришлось предпринять несколько поездок в деревню Люссемих, чтобы выяснить некоторые важные факты из жизни Алоиса. Опрошены были два трактирщика примерно того же возраста, что и Алоис, а также их жены; они еще хорошо помнили его; посещение пасторского дома оказалось безрезультатным; священник знал о семействе Пфайферов только то, что значилось в церковно-приходской книге: «проживает в Люссемихе, согласно документам, с 1756 года»; но поскольку Вильгельм Пфайфер в конце концов уехал из деревни – правда, лишь в 1940 году, – и «не по причине своей политической деятельности, достаточно неприятной, а потому, что мы не могли больше его выносить» (трактирщик Циммерман из Люссемиха, пятидесяти четырех лет, человек солидный и достойный всяческого доверия), следы семейства Пфайферов в деревне почти затерялись; все остальные свидетели – ван Доорн, все Хойзеры, Лени (Маргарет о Пфайферах вообще ничего не знает) – относятся к Алоису П., к сожалению, так или иначе предвзято; показания обеих пристрастных групп свидетелей сходятся в фактологии событий из жизни А. П., но расходятся в их толковании. Так, все антипфайферовцы показывают, что Алоису в четырнадцать лет – и в этом пункте его биография схожа с биографией Лени – пришлось распрощаться со средним учебным заведением из-за неуспеваемости, а Пфайферы утверждают, что «он стал жертвой каких-то интриг». Никто не оспаривает, что А. был «красивым», хотя и об этом говорится с различной степенью иронии. У Лени на стене нет его фотографии, зато у Пфайферов висит с десяток разных снимков, и надо признать: если характеристика «красивый» когда-либо и имела смысл, то к Алоису она подходит в полной мере. У него были голубые глаза, черные, даже иссиня-черные волосы; эти иссиня-черные волосы не раз служили предметом разговоров в связи с бытовавшими в ту пору крайне примитивными расовыми теориями; отец Алоиса был блондин, светловолосыми были и его мать, и все предки, о цвете волос которых сохранились какие-либо сведения или семейные предания (здесь и далее показания родителей Алоиса); поскольку все прослеживаемые по документам предки Пфайферов и Тольцемов (девичья фамилия госпожи Пфайфер) появились на свет в географическом треугольнике Люссемих – Верпен – Тольцем (общая площадь двадцать семь квадратных километров), авт. не пришлось предпринимать дальних поездок. У обеих сестер Алоиса, Берты и Кэте, умерших еще в детстве, равно как и у его ныне здравствующего брата Генриха, волосы также были светлые, если не сказать золотистые. Судя по всему, бесконечное всестороннее и бессмысленное обсасывание вопроса «черные или светлые волосы» было за семейным столом Пфайферов, что называется, темой № 1; они были даже готовы заподозрить в чем-то постыдном своих предков, и чтобы как-то объяснить происхождение черных волос у сына, копались в старых церковно-приходских книгах уже упомянутого географического треугольника (что не требовало особенно больших затрат ввиду незначительности его размеров) и в книгах записей гражданского состояния (соответствующее учреждение находится в Верпене), надеясь выискать среди предков женского пола особу, супружеской измене которой можно было бы приписать появление черных волос в их роду. «Я хорошо помню, – рассказывает Генрих Пфайфер (впрочем, обо всем, что касается его родни, без тени иронии), – что в 1936 году в церковно-приходской книге Тольцема отыскали наконец упоминание о женщине, от которой мой брат мог унаследовать неожиданный в нашем роду цвет волос; звали ее Мария, фамилия не указана, а в графе «профессия родителей» значится: «бродяжничество». Генрих П. и его жена Хетти, урожд. Ирмс, живут в коттедже в поселке, сплошь населенном служащими одного и того же вероисповедания; у него два сына – Вильгельм и Карл, Г. П. собирается вскоре приобрести малолитражку. У него ампутирована голень; неприветливым его назвать нельзя, может быть, лишь немного раздражительным, что сам он объясняет «заботами, связанными с приобретением машины».