реклама
Бургер менюБургер меню

Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 22)

18

В утешении не нуждалось, по-видимому, лишь одно лицо – госпожа Швайгерт; в тот год она частенько появлялась в доме Груйтенов – навещала свою умирающую сестру и внушала ей, что «злой рок не может сломить достойного человека, он лишь укрепляет его дух», и что ее муж, Губерт Груйтен, потому и «сломлен», что в нем нет породы; не стеснялась выговаривать своей час от часу слабеющей сестре: «Вспомни о гордых фениях» – и приводила в пример Лангемарк. А спросив у ван Доорн, передавшей авт. все эти высказывания, о причинах столь явной скорби Лени и услышав, что Лени, по всей вероятности, оплакивает ее сына Эрхарда, она почувствовала себя смертельно оскорбленной и считала возмутительным, что «эта вересковая девица» (новый вариант «какой-то там девицы». – Авт.) «смеет» оплакивать ее сына, в то время как сама она его не оплакивает. После этой «возмутительной новости» она прекращает свои визиты и покидает дом Груйтенов со словами: «Нет, это уж и впрямь слишком – при чем тут вереск?»

Разумеется, и в тот год в кино шли фильмы, и Лени иногда ходила их смотреть («Дружба в открытом море», «Средь шумного бала», еще раз смотрит «Бисмарка»).

Авт. сильно сомневается, что хотя бы один из них мог хоть немного утешить ее или хотя бы отвлечь от мрачных мыслей.

Могли ли ее утешить популярные в ту пору шлягеры «Храбрая солдатская женка» или «Мы идем на Британию»? Тоже весьма сомнительно.

Временами все трое Груйтенов – отец, мать и дочь – лежат в постелях в своих комнатах с затемненными окнами, не выходят из них и при воздушных тревогах и «целыми днями, а то и неделями, только и делают, что глядят в потолок» (ван Доорн).

А между тем все Хойзеры – то есть Отто, его жена, Лотта, ее сын Вернер – переехали в квартиру Груйтенов, и тут происходит событие, которое хоть и можно было предвидеть и даже точно вычислить дату, тем не менее воспринимается всеми как чудо и даже способствует некоторому оздоровлению обстановки: в ночь с двадцать первого на двадцать второе декабря 1940 года, во время бомбежки, у Лотты рождается ребенок, мальчик, весом в шесть с половиной фунтов, а поскольку роды начинаются немного раньше, чем ожидалось, акушерка не извещена и «занята в другом месте» (позже выяснилось, что она принимала роды, родилась девочка), а энергичная Лотта, равно как и ван Доорн, неожиданно оказываются беспомощными и теряются, происходит еще одно чудо: госпожа Груйтен встает с постели и без всякой паники дает Лени точные, энергичные и в то же время спокойные указания; пока Лотта корчится в последних схватках, в доме кипятят воду, стерилизуют ножницы, прогревают пеленки и одеяла, мелют кофе, достают из буфета коньяк; а ночь за окнами холодная, темная, самая длинная ночь в году; в эту ночь исхудавшая госпожа Груйтен – «кожа да кости, в чем только душа держится» (ван Доорн) – показала, на что способна; в своем небесно-голубом купальном халате она снова и снова проверяет, на месте ли весь необходимый инструмент, протирает лоб Лотты одеколоном, держит ее руки, в нужный момент спокойно разводит в стороны ее ноги, помогает приподняться на постели и принять положенную при родах позу, без всякого намека на испуг принимает младенца, обтирает Лотту водой с уксусом, перерезает пуповину и следит, чтобы ребенку было «тепло, тепло и еще раз тепло» в корзинке для белья, которую Лени заранее застелила одеялом. Ее ничуть не заботит, что фугаски падают где-то неподалеку, а на уполномоченного по противовоздушной обороне, некоего Хостера, который то и дело приходит и требует, чтобы погасили свет и спустились в бомбоубежище, она так рявкает, что все свидетели этого происшествия (Лотта, Мария ван Доорн, старик Хойзер), не сговариваясь, в один голос заявляют: «Она отшила его, как настоящий жандарм».

Может быть, в госпоже Груйтен все же погиб врач? Во всяком случае, она «промывает область материнского лона» (ее слова, процитированные Хойзером-ст.), наблюдает за выходом последа, потом вместе с Лени и Лоттой подкрепляется кофе и коньяком; все были поражены, что такая деятельная женщина, как ван Доорн, «в этой ситуации струсила (Лотта) и под всякими благовидными предлогами большую часть времени провела на кухне»; там она поит кофе обоих мужчин – Груйтена и Хойзера – и все время говорит и говорит, не закрывая рта, причем почему-то во множественном числе («Мы уж как-нибудь справимся», «Мы благополучно разрешимся», «Мы не поддадимся» и т. д.), в то же время как бы слегка осуждая госпожу Груйтен («Надо надеяться, ее нервы выдержат, Боже ты мой, только бы она не переутомилась, бедняжка»), а сама держится подальше от места происшествия, то есть от спальни Лотты, и выступает на передний план, лишь когда самое страшное уже позади. Госпожа Груйтен еще растерянно смотрит по сторонам, словно удивляясь, как это она со всем этим справилась, а Мария уже приводит в спальню Лотты маленького Вернера и шепчет ему так, что все слышат: «Ну-ка, давай поглядим на нашего маленького братика!» И тут Груйтен-старший сказал Хойзеру-старшему таким тоном, как будто хотел кого-то переубедить: «Я всегда знал и говорил, что моя жена – замечательная женщина».

Некоторые сложности возникают несколько дней спустя, когда Лотта начинает настаивать, чтобы госпожа Груйтен стала крестной матерью новорожденного, но отказывается крестить мальчика, которого она хочет назвать Куртом («Таково было желание Вилли – если родится мальчик; если бы родилась девочка, мы назвали бы ее Еленой»). Она всячески нападает на церковь, в особенности «на эту» (что означает «на эту», так до конца выяснить и не удалось; с известной долей вероятности, граничащей с уверенностью, можно предположить, что Лотта имела в виду римско-католическую церковь, поскольку с другими просто не сталкивалась). Госпожа Груйтен не сердится на нее за эти нападки, просто становится «очень, очень грустной», соглашается быть крестной матерью и выражает желание подарить ребенку что-нибудь существенное, имеющее долговременную ценность, что-нибудь, что пригодится ему в жизни. И дарит ему незастроенный участок земли на окраине города, доставшийся ей в наследство после смерти родителей; она оформляет дарственную по всем правилам, в присутствии нотариуса, а Груйтен-старший обещает сделать для мальчика то, что обязательно сделал бы, если бы успел: «А я построю ему на этом участке дом».

Со временем глубочайшая скорбь, по-видимому, постепенно пошла на убыль. У Груйтена-старшего пассивно-апатичная ее форма сменилась активной: «он с радостью, чуть ли не со злорадством» (Хойзер) встречает известие, что ранним утром 16 февраля 1941 года в главное здание его фирмы попали две фугасные бомбы. Но поскольку бомбы были не зажигательные, а от взрыва пожара не возникло, его надежда, что «все барахло сгорит», не сбылась: после недели работ по расчистке развалин, в которых и Лени – без особого энтузиазма – принимает участие, выясняется, что все бумаги в целости и сохранности, а еще через месяц здание удается полностью восстановить. Груйтен в нем никогда больше не появляется, к изумлению всех окружающих, он вдруг становится «таким общительным, каким и в молодости-то никогда не был» (Лотта Хойзер). Она же добавляет: «Он стал необычайно любезным и милым, просто поразительно. Настоял, чтобы мы все между четырьмя и пятью собирались у него дома пить кофе, и Лени обязательно должна была присутствовать, и моя свекровь, и дети, в общем, все. После пяти они со свекром уединялись, он вникал во все детали текущих дел «в лавочке» – и сколько денег на счете, и каков приход-расход, и какие намечаются проекты, и как идет строительство, – в общем, требовал полной картины состояния дел на фирме и подолгу совещался со своими адвокатами и юридическими консультантами министерств, чтобы выяснить, как превратить свою фирму – ведь она была его личной собственностью – в акционерную компанию. Был составлен список «ветеранов». Груйтен прекрасно отдавал себе отчет в том, что в свои сорок два года – да еще при отменном здоровье – может и угодить в армию, а потому хотел оставить за собой должность консультанта в ранге директора. По совету своих заказчиков – сплошь большие шишки, в том числе даже несколько генералов, и все, по-видимому, благоволили к нему, – он несколько видоизменил название своей будущей должности: стал называться «директором по планированию»; я стала начальницей отдела кадров, мой свекор возглавил финансовый отдел; вот только сделать Лени – ей как раз минуло восемнадцать с половиной – тоже какой-нибудь начальницей ему не удалось: она не захотела. Он продумал все, одно упустил: обеспечить Лени материально. Потом, когда разразился скандал, мы все, конечно, поняли, зачем он все это затеял, – но к тому времени и Лени, и ее мать уже оказались на мели. Ну, так вот, Груйтен был очень мил и любезен, но что еще удивительно: он стал говорить о сыне; ведь почти год он даже не упоминал его имени, и все окружающие не смели его упоминать. А теперь вдруг заговорил о сыне. Он был не так глуп, чтобы молоть всякий вздор насчет судьбы и прочего, но сказал: «Хорошо, что Генрих погиб не пассивно, а активно». Я не очень поняла, что он имел в виду, потому что лично мне и год спустя вся эта история казалась сущим безумием и даже немного глупостью – или, лучше сказать: я бы сочла ее просто глупой, если бы мальчики не погибли ради этой глупости; теперь-то я вообще считаю, что «смерть ради чего-то» не делает эту цель ни возвышеннее, ни значительнее, ни менее глупой. Для меня такая смерть – чистое безумие, и больше мне нечего добавить. В конце концов Груйтен создал эту «новую структуру фирмы» и устроил в июне «праздник» по случаю двенадцатой годовщины со дня основания своего дела, на котором собирался все это объявить. Праздник состоялся пятнадцатого числа, как раз между двумя налетами, – словно он это предчувствовал. А мы, мы ничего не предчувствовали. Ничего».