Генри Стэкпул – Мир приключений, 1928 № 08 (страница 18)
Долго я ему рассказывал про поход, про Нусха-кишлак, про жену, да сынишку, про змея проклятого. Все начисто выложил, Ни словом не перебил меня генерал, все слушал, только в конце спросил, как звали полковника батальона и закричал адьютанту навести справки обо мне, а мне велел притти через неделю.
Пришел я через неделю, а мне переводчик и говорит: велел тебе генерал передать, что ты врешь. Твое имя Карим-дивана. Сорок лет, как тебя все знают, ты еще здесь и до прихода русских был. Родом ты из Нусха-кишлак, который теперь песками занесло; вчера о тебе аксакал справку с печатями от Ташаузского бека[39]) привез. Раньше ты и у нас в городе жил, побирался, наверное, по-русски здесь научился болтать. Был ли раньше полковник Самарин — никто про то не знает, да и про змею ты, верно, врешь, иди себе, старик, пока генерал не рассердился.
Чтож мне было делать? Пошел я обратно в Измукшир. Душа моя горела, молодая была, а тело то уж старое. Отжил не поживши. Плакал я долго, ночами как шакал на звезды выл, руки наложить хотел, только духу не хватило. Ничем не поможешь. Что делать? Куда пойти? В России меня вовсе не признали бы. Отец и мать, верно, давно померли, года то не малые прошли, старший брат помер, как я еще на службе был, а здесь с кем ни поговорю — русский ли, узбек ли, — смеются все. Поселился я здесь в развалинах, видеть не хотел никого. Долго жил в подземелье — народ то меня уважал, уж хазретом[40]) звать начал, да только скучно стало, все равно помирать, тут ли, на людях ли, — и стал я тогда опять по кишлакам бродить, все веселее. Встретил раз одного старика родом из Нусха-кишлак. Рассказал он мне, будто много лет назад, когда русские еще Хиву не брали, ездили по Хиве индусы-балаганщики, возили с собой змея. Большой был змей, сажень на пять длины; по ягненку годовалому живьем глотал. В год, как стали русские Хиву брать, убежал змей у индусов из клетки около Нусха-кишлак, стали было его индусы искать, да испугались русских, бросили свой балаган и убежали из Хивы, а змей то поселился в тугае, около кишлака, и стал людей есть. Забрался раз он к русскому табибу в комнату, съел его жену да ребенка. Прибежал тогда русский табиб и стал с ним драться— три дня дрались они, убил все-таки табиб змея, отрубил ему голову и увез ее с собой в Россию.
А голова вовсе здесь, вон она на колышке висит! Видно отрубил, я ее тогда и с собой сюда принес.
А кубра-то эту я нечаянно нашел, хотел врезать котел в землю, соскочила теша[41]) с рукоятки ударил я рукояткой о выступ, чтобы покрепче надеть, а выступ подался — потянул к себе, а он эту дыру и открыл. Тут только вот эти глиняные сундучки для костей мертвых лежали, а больше ничего не было. Ковры это я из другого места принес.
Старик резко перешел на узбекский язык:
— Ешь, таксырь, дыню, она сладкая. Не хочешь? тогда возьми еще шарик, последний.
Я отнекивался, но старик с сердитой настойчивостью уговорил меня взять его. Я взял и поморщился; он не был сладким, как предыдущие.
— Теперь спи, таксырь. Завтра я тебя рано разбужу. Нога твоя пройдет и ты поедешь куда тебе нужно. Только ты все забудь, не помни. Устроившись по-удобнее на мягких одеялах старика, я через мгновенье крепко уснул.
Солнце стояло высоко на небе, когда я, проснувшись, с удивлением взглянул на песчаный бархан, на котором лежал. Голова моя пылала от жестокого солнцепека, но события предыдущей ночи настолько сильно врезались в память, что я никак не мог понять, каким образом я очутился здесь, на бархане, когда накануне лег спать в подземелье диваны Карима?
Конь мой, отлично вычищенный и оседланный, смирно стоял около меня, привязанный поводами за передние ноги. Я мигом вскочил с горячего песка и с удовольствием почувствовал, что нога моя не болит. Сесть на седло было делом секунды и через минуту я рыскал между развалинами, тщетно разыскивая признаки вчерашней конурки. Четыре полных часа я потерял среди руин древнего города и, не достигнув ничего, поехал в Измукшир, надеясь подробно расспросить о странном диване Кариме.
При въезде в Измукшир мне бросилась в глаза фигура Карима, который священной травой окуривал товары купца.
— Карим, — окликнул я его, но он, не обращая внимания, продолжал свою церемонию и, окончив ее, хотел удалиться. Я преградил ему путь. — Карим протянул руку:
— Худай юлига садока[42]) жалобно запел он.
Я схватил его за руку, пытаясь вступить в разговор, но он визгливо закричал о помощи. Раздалось несколько угрожающих восклицаний со стороны религиозных — торговцев, предложивших мне оставить в покое святого дивону, и я вынужден был отступить.
Разбирая дома хорджун, я с удивлением вытащил из него, очевидно положенный Каримом, громадный череп гигантского пифона, полный страшных зубов.
Нет, это не было сновиденьем.
ОПИУМ
В Чайнатоун, — мрачном уголке Нью-Иорка, среди бесконечных сплетений улиц и переулков, вдали от больших, сверкающих огнями бульваров, точно морями и материками отделенном от жестких, упирающихся в небо домов, в действительности — столь близком, что нескольких шагов достаточно, чтобы из его узких уличек попасть на залитые светом улицы Сити — ютится порок. Оскал его виднеется в бес- численных окошечках, освещенных яркими, раскачивающимися фонариками, которые услужливо указывают пришельцу вход в подвалы, путь к наслаждениям.
Не накрашенные женщины, не продажная любовь притягивают людей в эти закоулки. Этим Нью-Иорк — пресыщен. Это можно найти в любой части города. Здесь же, где китайцы с длинными косами, в мягких войлочных туфлях, как тени скользят вдоль стен домов, где замысловато переплетающиеся иероглифы светятся с вывесок, здесь лик порока иной: изнуренный, расслабленный, с впалыми, горящими глазами, едва дерзающий улыбнуться своими сухими, потрескавшимися губами.
Пестрые яркие фонарики с причудливыми изображениями драконов качаются в легком ветерке перед зияющей пастью дверей, которые будто ведут в пустыню.
Бывает, что из темноты в полосе света покажется внезапно кукольное личико, миловидная детская фигурка с тяжело нависшими на глаза веками и цветущим ротиком, покажется, загадочно улыбаясь… Этодевушки Чайнатоуна; на их азиатских личиках лежит печать застывшего сладострастия. Они и в Токио, — в Кошивари — и в Шанхае, на протяжении всей непонятной Азии сводят с ума привыкшего к лихорадочной жизни европейца.
Но Нью-Иорк холоден, Нью-Иорк не любит цветов, не любит других, учтивых бесед, непрактичной одежды. Нью-Иорк любит лишь доллар.
Но этот холодный, здравый, практичный Нью-Иорк, обладающий стальными нервами, ищет тех своеобразных ощущений, которые можно здесь купить за доллары — он, как божеству, служит опиуму.
Одним из многих, поддавшихся этому пороку был и Джэк Сеймур, не могший уже более обходиться без этого одурманивающего яда. Он был всецело во власти опиума, проводя дни и ночи в одном из маленьких тайных притонов Чайнатоуна. Он едва ли помнил, что некогда в этом же городе он жил, как живут изо дня в день тысячи молодых людей.
Безучастный, он лежал на узком тюфяке в слабо освещенной комнате. В сладковатом, остывшем дыме свет лился прозрачными сказочными лучами. Владелец этого притона, старый, толстый китаец Янг, в войлочных туфлях ходил взад и вперед по комнате вдоль стен, на которых, как полки, одна над другой были расположены койки; порой он, точно обращаясь к больным, нашептывал что-то на своем свое образном английском языке.
И, в самом деле, лежавшие на узких, устланных грязными пестрыми шелковыми подушками, койках были больными людьми: расслабленные, лихорадящие глаза их от яда загорались, сверкали, затем потухали, как только проходило опьянение. За сном наступало пробуждение, а с ним вялость и глухая усталость.
И наступил день, когда всем существом своим он жаждал яда, но нужных для этого долларов он не имел. Выразительным движением азиат протянул свою желтую руку с похожими на когти выхоленными ногтями.
— Деньги, сэр?
— Завтра.
— Так ничего не будет, сэр, — сказал Янг и покачал головой. — Если нет денег, ничего не будет, сэр.
— Ты получишь их завтра. Я забыл захватить.
Китаец хитро засмеялся.
— Так говорят все, сэр.
Джэк взглянул на одутловатое гладкое лицо с косым разрезом маленьких глаз. Он понял, что всецело зависит от этого желтого диавола, он чувствовал, как тело его, привыкшее к опиуму, всеми фибрами своими жаждет яда.
Он молча положил свои золотые часы в протянутую руку.
Наступил день, когда Джэк уже не в силах был покинуть маленький грязный притон. Он больше ничего не помнил, он все забыл! Молчаливо и неподвижно лежал он на своей койке, устремив мутный взгляд в слабо освещенную комнату. Его лихорадило; неотступная мысль сверли а его мозг: как бы раздобыть хоть немного того яда, который он так жаждал.
Китайцу Янгу все это было знакомо. Джэк был не первым. Для таких случаев у Янга было испытанное средство; он знал, как легко можно, без излишних хлопот и неприятностей, освободиться от гостя.
Внезапно он стал приветлив и, как бы сочувствуя мукам несчастного, подарил ему яду. Тот жадно закурил, всей грудью втягивая в себя одурманивающие пары, и вскоре его ослабленное тело погрузилось в глубокий, как смерть, сон.