Генри Миллер – Этот прекрасный мир (страница 21)
Вопреки всему, что может быть высказано против Лоуренса как художника или как человека, он все еще остается наиболее живым и несущим жизнь из современных писателей. Пруст должен был умереть, чтобы начать свой великий труд; Джойс, хотя он еще жив, кажется даже более мертвым, чем когда-либо был Пруст. С другой стороны, Лоуренс все еще с нами: его смерть на самом деле всего лишь насмешка жизни. Лоуренс убил себя, стремясь разорвать оковы смерти при жизни. Мы получим тому убедительное доказательство, если проанализируем, к примеру, такое произведение, как «Человек, который умер», давшее ему возможность, наслаждаясь обыденным течением жизни в тот период, достичь состояния мудрости, мистического существования, когда художник и человек приходят к примирению. Подобные люди воистину были редки в нашей западной цивилизации во все времена. Какие бы причины ни мешали в прошлом нашим гениям достигать подобного состояния совершенства, мы понимаем, что в случае Лоуренса бедность и бесплодность культурной почвы, на которой он родился, были причинами безусловно смертоносными. Только часть его натуры успела расцвести – остальное в нем было стиснуто и сдавлено стенками высохшего лона. В случаях с Прустом и Джойсом борьбы не было – они оба появились, глянули вокруг себя и вернулись обратно во тьму, из которой возникли. Родившись творческими личностями, они предпочли отождествить себя с историческим процессом.
Если существует решение жизненных проблем для всей массы человечества, в том биологическом континууме, к которому мы принадлежим, то, несомненно, почти нет надежды на это у творческого индивидуума, то есть художника. Для него проблема заключается не в том, как отождествить себя с массой, ибо это для него истинная смерть, а в том, как оплодотворить массы своим умиранием. Короче говоря, внести в наш негероический век трагическую ноту для него сейчас почти невыполнимая задача. Этого он может достичь лишь в том случае, если установит новую связь с миром, заново осознает смысл смерти (на чем зиждется все искусство) и творчески на это отзовется. Лоуренс понял это, и потому его творчество, каким бы традиционным оно ни выглядело чисто внешне, обладает качеством жизнеутверждения.
Тем не менее нельзя отрицать тот факт, что даже Лоуренс не был способен оказать сколько-нибудь видимое влияние на мир. Время сильнее людей, которых оно извергает. Мы находимся в тупике. У нас есть выбор, но мы не способны его сделать. Осознание этого побудило меня закончить мое длинное вступление к «Миру Лоуренса», дав этому последнему разделу название «Вселенная смерти».
Коль скоро творческая личность умирает, жизнь и смерть равноценны; это лишь вопрос контрапункта. Жизненно важно, однако, то, как и где такой человек встречает жизнь – или смерть. Жизнь может быть более мертвой, нежели смерть, а смерть, со своей стороны, может открывать дорогу к жизни. Вопреки стоячему болоту, в котором мы сейчас барахтаемся, Лоуренс остается блистательно живым. Нет нужды говорить, что Пруст и Джойс кажутся более выразительными: они
Изучение двух этих современников Лоуренса позволяет нам увидеть процесс во всей его определенности и ясности. У Пруста полный расцвет психологизма – исповедальность, самоанализ, запрет на жизнь, превращение искусства в конечное оправдание и тем самым отделение его от действительности. Внутренний конфликт, в котором художник приносится в жертву. Огромная ретроспективная кривая назад, к утробе: подвешенность в состоянии смерти, умирание заживо для целей анатомирования. Приостановка вопрошания, никаких вопросов к грядущему, атрофия такой способности. Культ искусства ради него самого – не ради человека. Иными словами, искусство, рассматриваемое как средство спасения, как освобождение от страдания, как компенсация за ужас жизни.
У Джойса износ души прослеживается даже более определенно; по отношению к Прусту можно сказать, что он подготовил гибель искусства, но у Джойса мы уже наблюдаем весь процесс распада. «Кто, – говорит Ницше, – не только понимает слово „дионисическое“, но и осознает
В этих двух представителях современности мы видим расцвет мифа о Гамлете-Фаусте, этой змеи с невырванным жалом во внутренностях человека, которая у греков представлена в мифе об Эдипе, а у всех народов арийской расы – мифом о Прометее. У Джойса не только лишенный силы, поблекший гомеровский миф обращен в пепел, но даже миф о Гамлете, который нашел высшее выражение у Шекспира, даже этот полный жизни миф, я бы сказал, стерт в порошок. У Джойса мы видим неспособность современного человека даже на сомнение: он предлагает нам подобие сомнения, а не его суть. У Пруста мы находим более высокую оценку сомнения, невозможности действовать. Пруст более способен отразить метафизический аспект вещей, отчасти благодаря традиции, прочно закрепившейся в культуре Средиземноморья, а отчасти благодаря собственному шизоидному темпераменту, позволившему ему объективно исследовать эволюцию жизненной проблемы от ее метафизического до ее психологического аспекта. Продвижение от неврастении к безумию, от трагического противоречия двойственности в человеке к патологическому раздвоению личности, как в зеркале, отражено в переходе от Пруста к Джойсу. В то время, как Пруст парил над жизнью в каталептическом трансе, взвешивающий, анализирующий и постоянно разъедаемый истинным скепсисом, который он сам и породил, Джойс уже бросился в бездну. Пруст еще задается вопросом о ценностях; у Джойса мы находим отрицание всех ценностей. У Пруста шизофренический аспект его творчества не столько причина, сколько результат его мировоззрения. У Джойса нет мировоззрения. Человек возвращается к первозданным элементам; его уносит космологический поток. Части его могут быть разбросаны по чужим берегам и чуждым странам, заброшены в некое будущее время. Однако человек как нечто цельное, как живое одухотворенное единство, распался. Это распад тела и души, нечто вроде бессмертия на уровне клеток, жизнь в которых поддерживается химически.
Пруст в своем классическом отступничестве от жизни – истинный символ художника нашего времени, больной гигант, который запер себя в обложенной пробкой могиле, чтобы без помех разобрать свой мозг на составные части. Он есть олицетворение последней и роковой болезни:
В этих эпических поэмах все имеет равную известность, равную ценность – духовную или материальную, органическую или неорганическую, живую или абстрактную. Строение и содержание этих произведений приводят на память интерьер лавки старьевщика. Попытка прийти в соответствие с пространством, освоить его, встроить себя в течение времени обречена в самой своей сути. Разум дичает. К нашим услугам бесплодие, онанизм и бессодержательная болтовня. И чем колоссальнее замысел произведения, тем чудовищнее провал!