реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Сосонко – Злодей. Полвека с Виктором Корчным (страница 9)

18

Я очень волновался, а Лавров спрашивал о том, что я собираюсь делать и как вообще представляю себе жизнь после эмиграции. Он говорил спокойно – можно сказать, и дружелюбно. В течение всего разговора Корчной сидел молча, насупившись, однако в какой-то момент взорвался:

– И вообще, ему надо забыть о своих планах. Забыть! Жениться на богатой и остаться здесь!

– Это вы будете советовать своему сыну лет через десять, – жестко бросил я, и больше он не проронил ни слова.

Знаю, что память многое не сохраняет, а порой и подделывает минувшее под что-то более удобное, щадящее, под более позднее умонастроение и понимание. Против такой памяти мог бы восстать дневник, но тогда я не вел дневников. Помню, что очень нервничал, ведь для меня та встреча значила много больше, чем для моих собеседников: одного звонка Лаврова было достаточно, чтобы навсегда возвести неодолимую преграду между мной и свободным миром, ставшим для меня навязчивой идей. Может быть, поэтому, и без того осужденный помнить слишком многое, я и сейчас могу воспроизвести тот разговор едва ли не дословно.

Три недели спустя, когда я уже получил выездную визу и был занят последними приготовлениями к отъезду, Корчной позвонил снова. Голос его звучал дружески-смешливо, как всегда:

– Здравствуйте! Не сохранился ли у вас телефон Наташи, помните ее по Зеленогорску? Нет? Всё понятно, – засмеялся Виктор. – Вы уже рвете за ненадобностью свои записные книжки! Кстати, через два дня по вашему и Леванта поводу будет заседание президиума федерации города, куда приглашен и я. Так вот имейте в виду: я на него не пойду!

Мы попрощались…

На том заседании с резкой речью против Леванта и меня выступил Марк Тайманов. После проигрыша матча Фишеру (1971) питерский гроссмейстер находился в опале и использовал любую возможность, чтобы заслужить индульгенцию. И вскоре он ее заслужил, снова получив разрешение ездить за границу.

Если для меня, уже имевшего выездную визу в кармане, выступление Тайманова не играло никакой роли, положение Леванта было иным.

– Ему-то что не сидится, – недоумевал Марк Евгеньевич на том заседании, – у него же всё есть: и трехкомнатная квартира, и машина, и дача. Да и вообще, откуда это всё?

Левант был крайне взволнован, говорил, что оставлять такое без ответа нельзя:

– Ты должен написать ему, что все на Западе узна́ют о его добровольном желании выслужиться перед властью, чтобы он не думал, что подлость останется безнаказанной!

Мы написали открытку, которую я, ожидая самолета на Вену, опустил в почтовый ящик ленинградского аэропорта. Рассказывали, что Тайманов, получив послание, очень расстроился. Но когда три с половиной года спустя мы встретились на турнире в Гастингсе (1975/76), этой темы не касались, как будто никакой открытки не было и в помине.

Сегодня, жизнь спустя, думаю, что напрасно послал ту открытку. И не потому, что иначе оцениваю поведение Тайманова, просто это как-то не мое. Не мое.

В фойе Чигоринского клуба в течение чуть ли не полугода после моего отъезда висело два объявления. На первом под списком команды Ленинграда можно было прочесть: «тренер – мастер Г. Сосонко». Второе было приказом Спорткомитета о моей дисквалификации в связи с изменой Родине. Они мирно уживались друг с другом до тех пор, пока кто-то не догадался снять первое.

Реакция друзей и знакомых на мое решение была непредсказуемой. Приятель тех лет, аспирант университета, сам уехавший спустя пять лет в США, отнесся к нему отрицательно. То же самое можно сказать и о художнике Иосифе Ильиче Игине, в московской квартире которого, известной многим шахматистам, бывал и я.

– Как же там Генна сможет без Пушкина… Да и вообще… – передавали мне коллеги укоризненные слова Игина.

Реагировали и так: я бы сам решился, но… Радуга объяснений, не позволявших сделать такой шаг, переливалась всеми цветами и оттенками. Здесь могли быть и престарелые родители, и допуск к секретным или считавшимся таковыми документам, и сомнения в профессиональной востребованности за пределами СССР, и заурядный страх. Но были и желавшие удачи, и просто молча пожимавшие руку.

За две недели до отъезда я повстречал на Невском доктора Аркадия Левина. Аркаша был не просто доктор. Кандидат в мастера и страстный любитель шахмат, он работал в круглосуточном венерологическом диспансере, на углу Невского и Литейного, и в таком качестве был известен всему шахматному Ленинграду. Маленького роста, с пучками обрамлявших значительную лысину вьющихся волос, Аркаша был похож на веселого фавна, пусть и в возрасте.

Стояла сильная жара, прохожих на Невском было немного, но когда мы, поздоровавшись, остановились, доктор, помахивая потрепанным кожаным портфелем, стал озираться по сторонам: никогда не знаешь, что подумает знакомый, увидев тебя в таком обществе.

– Слушай, – сказал Аркаша, – это правда, что о тебе говорят?

– А что говорят? – не пощадил я Левина.

– Ну, это самое… Ну, ты сам понимаешь… – еще раз оглянувшись, Аркаша решился. – Ну, насчет Израиля…

– Правда, – признался я.

– М-даа… Ну что же тебе пожелать? Что же тебе пожелать?.. – раздумывал симпатичный доктор.

Собравшись, Аркаша оглянулся еще раз, махнул рукой и выдохнул:

– Знаешь, что бы ни случилось, трепака всё же там не хватай!

Когда я буквально уже сидел на чемоданах (чемодане), в коридоре моей коммуналки раздался телефонный звонок. Это был кандидат в мастера Витя Шерман (позже уехавший в Соединенные Штаты). Близки мы не были, но когда взволнованный голос по телефону сообщил, что хочет посоветоваться со мной по крайне важному вопросу, отказать я не мог: все зараженные идеей эмиграции составляли тогда одно большое братство.

– Дело серьезное, – сразу взял быка за рога Витя. – А ты здесь специалист. Даже не знаю, что было бы лучше для меня… Понимаешь, мне тут предложили работу во Фрунзенском доме пионеров. Как думаешь, взять ставку или лучше пойти на почасовую? Если возьму часы…

Был ранний вечер 17 августа 1972 года. Дата совершенно точная: утром следующего дня я, выкурив сигарету, в последний раз спустился вниз по истертым ступеням лестницы дома, в котором прожил всю жизнь.

Вижу разницу между эмиграцией того времени и позднесоветской, а тем более нынешней. Теперь эмиграция из России, несмотря на те же трудности привыкания и врастания в новый мир, является просто переездом в другую страну (временным или постоянным). В большинстве случаев она вовсе не исключает возвращения обратно, не говоря уже о поездках в отпуск или по любому другому поводу.

Гроссмейстер, живущий сейчас в Израиле, покинув Россию в начале девяностых, сказал: «Я переехал из России в Израиль». Тогда же, на заре эмиграции, не переезжали куда-то, а расставались со страной насовсем. Прощание с близкими и друзьями напоминало поминки. Стеклянная стена в аэропорту, отделявшая остающихся от уезжающих, была подобна занавесу в крематории, отделявшему живых от уходящего навсегда. И я тоже знал, что 18 августа 1972 года для всех остающихся умираю навечно.

Как и большинство эмигрировавших из СССР, я не представлял своего будущего; я уезжал откуда-то, а не куда-то. Сравнивая прежнюю и теперешнюю эмиграцию, вижу, что мой вариант, хотя и несравненно более жестокий, на долгой дистанции оборачивается несомненным плюсом – в становлении характера и выработке правильного мировоззрения.

По разные стороны

Я уже жил в Амстердаме, когда Корчной позвонил мне из ФРГ, где играл тренировочный матч с Робертом Хюбнером (декабрь 1973). Комментируя мое предстоящее выступление в Вейк-ан-Зее и вызванный этим неприезд в Голландию советских гроссмейстеров, Виктор со смехом советовал поскорее начать играть и в других турнирах, чтобы тоже закрыть их для представителей Советского Союза. Но до этого дело не дошло: год спустя Геллер и Фурман играли в Вейк-ан-Зее как ни в чем не бывало.

А через два месяца, уже после его четвертьфинального матча претендентов с Энрике Мекингом (Огаста 1974), я получил письмо из Соединенных Штатов:

«…Прежде всего, я поздравляю Вас с успехом в международном турнире. Я не без труда (и не без фарта) обыграл своего хамоватого гения. Но всё обошлось, хотя я давно не играл так слабо. Вы меня заинтриговали давеча по телефону. Мне интересна Ваша работа, даже если она не опровержение в каталонском начале. Отношения у нас с Вами сейчас очень субтильные, если можно этим французским словом уточнить всю необычность взаимоотношений. Я понимаю, что жизнь у Вас сейчас имеет другие основы. Поэтому – не удивляйтесь – если Вы еще не применяли свое опровержение, то я готов купить его у Вас. Товар это тоже необычный и мог бы оказаться полезным, как для меня, так и для Вас. Его номинальную ценность я оценил бы как среднюю цену полуочка на Вашем уровне – где-то в районе двух сеансов, т. е. 350 гульденов. Эту цену я и готов Вам выплатить по получении материала от Вас. В случае успешного применения новинки мною, цена ее, естественно, значительно повышается – условно, вдвое, что я и выплачу Вам в дальнейшем. Наоборот, если она окажется с серьезной дырой, Вы мне сделаете какую-нибудь другую работу… Всё, как видите, по-джентльменски, но пока мы друг друга не очень обманывали. Надеюсь, что Вы согласитесь, и жду Ваш манускрипт, вложенный в письмо Вальтера. Всего хорошего! Жду ответа… Вальтера. 25.02.1974».