Геннадий Колодкин – ЭХО МИРА (страница 3)
Но что, если бы Наблюдателем был сам дуб? Для него смена дня и ночи была бы невыносимо быстрой чередой вспышек света и тьмы. Моя суетливая жизнь, от рождения до смерти, промелькнула бы для него как краткий, невнятный всполох. Я, со своими мыслями, движениями, страстями, был бы для него лишь непонятным, сверхбыстрым процессом, сплошным потоком, в котором невозможно выделить отдельные фазы. Для него я был бы так же «нежив», как для меня – камень. Понятия ЖИВОЕ и НЕЖИВОЕ
«В действительности процессы… не непрерывны, а скачками, как кинокадры. Благодаря памяти происходит трансформация отдельных фаз в непрерывный поток».
Я закрываю глаза и прислушиваюсь к себе. Мое собственное сознание – та же иллюзия непрерывности. Поток мыслей, ощущений, образов. Но что это, как не серия дискретных нейронных импульсов, отдельных «кадров», которые моя память сшивает в гладкое полотно «я»? Мое сознание – это фильм, который мой мозг показывает сам себе.
А теперь представим иное.
Представим Наблюдателя, для которого одна наша секунда длится как тысячелетие. Назовем его Флеш. Он – элементарная частица, живущая в бешеном вихре взаимодействий. Для него я, сидящий на холме, – вечная, неизменная скала. Мое сердцебиение? Один удар за эпоху. Моя мысль? Процесс, длящийся дольше, чем вся его цивилизация. Мои клетки рождаются и умирают в темпе смены галактик в его мире. Для Флеша и ему подобных я – неживая часть природы. Застывшая, холодная материя, лишенная всякого сознания, потому что скорость смены моих фаз-состояний для него бесконечно мала. Он не может зафиксировать процесс, а значит, в его сознании этого процесса нет.
Я открываю глаза. Шмели улетели. Дуб все так же стоит на холме. Солнце клонится к закату. Все эти миры – мир шмеля, мой мир, мир дуба, мир частицы Флеша – существуют одновременно, в одном и том же пространстве. Но каждый из них одинок в своем восприятии. Каждый строит свою вселенную, где граница между живым и неживым прочерчена его собственным внутренним метрономом.
Сознание – не огонь, горящий внутри объекта. Это отблеск, отражение, которое рождается в глазах смотрящего. И если однажды последний Наблюдатель закроет глаза, погаснет не только его сознание. Погаснет сознание всей наблюдаемой им Вселенной. Останется лишь безмолвное взаимодействие материальных частей. Без смысла, без цели, без духа.
Просто М и М1. В пустоте.
ЭХО МИРА
В безмолвной пустоте, где еще не зародилось ни мысли, ни чувства, существовало лишь чистое бытие. Материя, в своей первозданной простоте, пребывала в вечном, немом танце взаимодействий. Камень, брошенный в воду, оставлял круги – первое, самое примитивное эхо мира. Это было отражение, лишенное всякой субъективности, лишь физический отклик на внешнее воздействие. Сила, с которой камень ударил по воде, и сила, с которой вода оттолкнула камень – Р и Я, равные по своей физической природе, но бесконечно далекие по своему содержанию.
Время текло, и материя усложнялась. Из хаоса рождались формы, каждая из которых несла в себе все более изощренное отражение мира. Растение, впитывая солнечный свет, не просто реагировало на него физически. В его клетках происходили сложные химические процессы, рождалось нечто большее, чем простое отталкивание. Это было физиологическое отражение – первый робкий шаг к пониманию, к внутренней жизни.
Но истинный прорыв произошел, когда материя достигла пика своей организации. Когда в ней зародилось нечто, способное не просто реагировать, но и осмысливать. Человек. В его мозге, сплетении миллиардов нейронов, отражение обрело новое измерение. Это было уже не простое эхо, а симфония смыслов, мелодия чувств, танец идей. Это было психическое отражение – способность не просто фиксировать воздействие, но и интерпретировать его, придавать ему значение, связывать с прошлым опытом и предвидеть будущее.
Сознание – венец этого эволюционного пути. Не просто отражение, а высшая, свойственная лишь человеку, форма отражения объективной действительности. Это не пассивное зеркало, а активный художник, который не только видит мир, но и создает его заново в своем внутреннем пространстве. Сознание – это способность задавать вопросы, искать ответы, творить, любить, страдать. Это то, что делает нас людьми.
Но даже это высочайшее достижение не существует в вакууме. Оно неразрывно связано с той средой, в которой существует человек. Как качество отражения зависит от сложности внутренней организации тела, так и качество человеческого сознания зависит от качества его социальной среды. Поместите человека в условия, лишенные стимулов, обедняющие его опыт, и его сознание начнет деградировать, приспосабливаясь к новой, убогой реальности.
В тюремных камерах, где стены отгораживают от мира, а дни сливаются в однообразную череду, сознание узников меняется. Оно становится более примитивным, сосредоточенным на выживании, лишенным тех нюансов и глубин, которые присущи свободному человеку. Это не вина заключенных, а трагическое следствие обедненной среды.
И наоборот, человек, погруженный в богатую, стимулирующую среду – в мир знаний, искусства, общения, – развивает свое сознание, расширяет его границы. Он учится видеть мир под разными углами, понимать его многогранность, находить в нем новые смыслы.
Философский словарь был прав. Отражение – это свойство всей материи, но психическое отражение, и тем более сознание, – это уникальное явление, рожденное из сложнейшего взаимодействия материи и среды. И как бы высоко ни поднялось человеческое сознание, оно всегда остается эхом мира, отражением той реальности, в которой оно существует. И, как гласит мудрость веков, чтобы изменить сознание, порой достаточно изменить среду.
ИНСУЛИНКА
На кухне пахло чесноком и дымом. Евгений резал сало – тонко, уверенно, будто всю жизнь только этим и занимался. Нож блестел, как новый, хотя, по его словам, «все ножи у него хорошие».
– Хлеб есть? – спросил он, не поднимая глаз.
– Есть, держи.
Сели. Выпили. Помолчали.
– Что у тебя новенького?
– Да ничо. Всё по-старому. Судимся.
Разговор тек, как мутная вода – о знакомых, что спились, о тех, кто повесился, о детях, которых теперь ждёт детдом. Евгений говорил спокойно, будто о погоде. Только глаза иногда темнели.
– Васька пить бросил, – сказал он. – Говорит, нутро болит.
– Вот так.
– А Сергей Якупов – тот вообще пропал. После той встречи, видно, надломился.
Снова налили.
– За то, что сидим, – сказал гость.
– За то, – кивнул Евгений.
Потом разговор свернул в прошлое – про немцев, про лагерь военнопленных, что стоял когда-то на месте трамвайного кольца. Про секту, что поселилась в старом здании, где теперь висит вывеска «Зал Царства». Про старух, которых туда тянет, как в омут.
– Это бизнес, – сказал Евгений. – С Запада пришёл. Людей доят.
Он говорил грубо, но в словах его была боль – за тех, кто не выдержал, кто оступился, кто остался один.
– Правды нет, —
– Правды нет, – усмехнулся он, наливая снова. – Россию продали. Остался «Труд» и «Гудок».
Он поднял рюмку.
– Ну, давай: за то, что бог с нами, а остальные – пусть идут своей дорогой.
Выпили. Закусили салом. Евгений вдруг нахмурился, оглядывая кухню, будто что-то потерял.
– Инсулинка моя пропала. Не знаю, где она. В субботу звонила: «Сейчас приду». А я слышу – пьяная. Говорю: «Не надо. Поругаемся же. Ты как зайдёшь, сразу вякать начинаешь, а меня это бесит. Выкину – и всё».
Он посмотрел в окно, словно снова видел ту картину.
– А она всё равно пришла. Распокрытая, в какой-то куртяйке и в шлёпанцах. Наверное, у Ильи взяла. У него сорок второй, а у неё тридцать седьмой. Лыжи такие. В умат пьяная. Села на ступеньках, стучала, по стене лазила, всю дверь известкой измазала. А я дома был, всё видел. Ну зачем она мне такая?
Он помолчал, отрезал ещё кусок колбасы.
– Еврейка тоже… Иринка. Пришла ко мне на днях, просится переночевать. Говорит, с бабкой поругалась. А у самой под глазом фонарь, щека ободрана, колени сбиты. Где-то в кафешке довыступалась. Я её не пустил. Зачем мне эти разборки? А она потом приходит, уже с фингалом во всю щеку, и спрашивает, чем его вывести. Я ей очки свои тёмные даю: «На, надень, не позорься». А она мне: «Ой, что-то я в них не так смотрюсь».
Евгений стукнул кулаком по столу, но несильно, устало.
– Представляешь? Морда разбитая, а она – «не так смотрится»! Говорю ей: «А вот так ты, значит, прекрасно смотришься?!» Ума нет совсем.
– Они работают где-то? – спросил гость, чтобы сменить тему.
– Иринка – в какой-то «галерее». Это базарчик так теперь называют. А Инсулинку я уже полгода не видел.
Разговор снова зашёл в тупик, повис в прокуренном воздухе кухни. Гость попросил кофе. Пока Евгений гремел туркой, он смотрел в окно, на серый двор, где под старым деревом когда-то собирались те, кого уже нет.
– Ты хочешь сказать, что мы такие… дурные, русские? – тихо спросил гость.
Евгений обернулся, и в глазах его мелькнула злая, горькая искра.
– Да, Гена. Да! Почему у той, что повесилась, четвёртый в животе был? Да потому что она за них деньги получала. Не работала ни дня, отсюда, из-под окна, не вылезала. Её тут же и… любили. Соберутся мужики, под это дерево ссать ходят… А она тут же, рядом.