реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Алексеев – Неизданная проза Геннадия Алексеева (страница 77)

18

Постоянные тягостные размышления о предстоящем переезде на другую квартиру уже дают о себе знать – почти все время давит под ложечкой.

Знакомые приметы весны: во дворах дети рисуют мелом на асфальте, на Неве появились утки, на улицах появились первые велосипедисты.

И еще примета: Ирэна стала носить демисезонную шляпу.

Встреча с выпускниками Архитектурного факультета 76-го года. Банкет в ресторане Дома архитектора. Весь вечер мои уже полузабытые ученики говорили мне, как они меня помнят, как они меня любят, как хорошо я учил их архитектуре и как много я значу в их судьбе. И еще говорят, что обожают мои стихи, и интересуются, когда будут опубликованы мои новые книги, и удивляются, что меня так мало печатают, и спрашивают, как я отношусь к современной архитектуре и поэзии, и еще что-то спрашивают, и опять говорят, как они меня любят. А я смущаюсь. А мне неловко, а я думаю: «Неужто я и впрямь такой хороший?»

Ирэна пришла в шубке, но без головного убора – простоволосая. И теперь уж нет никаких сомнений, что наступила блаженная весенняя пора, что с зимой покончено.

У человека творящего не может быть друзей. Отдаваясь творчеству, мы обрекаем себя на одиночество.

Очень старая старуха. Морщины лучами расходятся от ее глаз по всему лицу.

Ночь. Со двора доносятся страшные вопли бесстыжих мартовских котов. «О, весна без конца и без края».

Какое-то заседание. Кто-то о чем-то вещает. Сижу и разглядываю бледную плешь человека, сидящего впереди.

Выставка работ Владимира Стерлигова, ученика и эпигона Малевича. Растянувшийся до 70-х годов худосочный супрематизм с примесью православного мистицизма.

При всем том это, конечно, искусство, в отличие от того, что можно увидеть на сотнях прочих выставок.

Грудь мою давит тяжкий сапог двадцатого столетия. Сердце полуразрушено. Оно еще живое, оно еще стучит, но силы его иссякают. Держись, мое сердце! Протянуть бы нам еще годика три-четыре! На большее и рассчитывать нечего.

Второй квартет Бородина. Как наваждение. Забываю о нем неделю, и вдруг – снова он. И всё в нем – и юность моя, и любимые мои женщины, и вечная тоска моя по недостижимому, и восторг творчества. Таинственная эта музыка терзает меня уже несколько десятилетий.

Зачем думать о вечности? Зачем? Но иногда вдруг подумаешь и вздрогнешь.

Купил новую трубку, красивую, юную, стройную трубку. Она коричневая, а на поясе у нее золотой обруч. Я влюблен в нее, и она в меня, кажется, тоже. Курю ее ежедневно. А если не курю, то верчу в руках и ласкаю. Все прочие мои трубки забыты.

Большинство людей слабо ощущают жизнь. Многие даже не догадываются об этой своей слабости. Иные же томятся и страдают от скуки. Они ищут забав, ищут искусственных острых впечатлений, ищут опасностей. Они взбираются на неприступные горы, прыгают на лыжах с высоченных трамплинов, спускаются на плотах по бурным горным рекам или выделывают черт знает что под куполом цирка. Когда же приходит война, не смущаясь массовым смертоубийством, они рвутся в бой и совершают бессмертные подвиги.

Карлица с костылями. Мало того что карлица, но еще и хромая. Тупая жестокость провидения.

Багровый диск солнца медленно выкатился из-за угла высокого дома и поплыл в подернутом туманом бледно-фиолетовом утреннем небе, подымаясь все выше и выше. Дневное светило с прежним усердием исполняет свои обязанности. А ведь устало, небось, светить.

Новая поэзия Европы началась с «Великанши» Бодлера. К сожалению, все переводы этого стихотворения на русский не вполне удачны.

Бодлер был однолюб. Всю жизнь он любил мулатку Жанну. Она была не ахти какой красоткой, но стервой была изрядной. Она погубила Бодлера, а вскоре погибла сама.

Жизнь Бодлера – самое причудливое и самое «злое» его стихотворение.

Искусство – это вечное бодрствование и вечное движение в неведомое. А когда искусство не движется, когда оно стоит, времени с ним скучно и время поворачивается к нему спиной. Время нуждается в искусстве своевременном, в искусстве движущемся.

Опять лавра. Опять я с Вяльцевой младшей у могилы Вяльцевой старшей. Опять я привязываю покрытые воском бумажные розы к решетке часовни.

Уходя, оглядываемся: яркие цветы видны издалека. Часовня выглядит очень нарядной.

М. А. сказал мне: «Везите роман в Москву, в „Современник“. Везите скорее».

Встретил на улице свою сокурсницу – вместе учились на Архитектурном факультете. Встретил и сначала не узнал – так она постарела. Неужели и я постарел столь катастрофически? Неужели и меня кое-кто уже не узнает?

Сегодня 31 марта. Весна в разгаре. Дождь идет.

Вспомнилось почему-то, как в июле 42-го года в Баку, при бегстве в Среднюю Азию, купался с матерью, тогда совсем еще молоденькой, в Каспийском море. Вода была густой от обилия соли, и мне казалось, что я уже отлично плаваю. Думал ли я тогда о своем будущем, и каким оно мне представлялось?

Чудесное словечко – «стихосплетение».

Сладостное и совсем нестрашное ожидание смерти. Где-нибудь в метро, в магазине вдруг что-то острое вонзается в сердце. Закроешь глаза. Окаменеешь. И: «Наконец-то!» – подумаешь. И на душе станет торжественно. Но боль пройдет, быть может. «Пока еще нет!» – подумаешь с некоторым даже сожалением.

Культура Востока изысканна и подчас роскошна, но не глубока. Это оттого, что в ней не заложен человек. Даже в обожаемой мною японской поэзии человек присутствует как деталь прекрасного пейзажа, не более того. Именно человечность поставила культуру Европы выше всех прочих культур.

В Английском искусстве XVIII–XIX веков господствует утонченный эстетизм. Все началось с Гейнсборо. После Рёскин, Тёрнер, прерафаэлиты, Шоу, Уайльд, Макинтош. У Россетти эстетизм персонифицировался в неземной загадочной красоте Элизабет Сиддаль. Даже на картинах она ошеломительна, какова же она была в жизни – рыжая Лиззи?

Во внешности Насти тоже есть нечто английское – это Гейнсборо и Россетти одновременно. И еще она чем-то напоминает Элизу Дулитл. И еще – героев лучших бунинских новелл. Бунинский эстетизм сродни английскому. Вообще Бунин немножко англичанин и наружностью своею, и характером. Иван Алексеевич смахивал на жителя туманного Альбиона.

Погрузившись в заботы о новой квартире, я опять предаю литературу, а заодно и живопись. Хотя грядущий комфорт будет, конечно, художествам моим на пользу.

И вдруг пошли стихи. Пошли и идут – идут и идут, канальи. Идут один за другим. За последние несколько дней написал их штук десять, если не более.

На протяжении всей истории злейшим врагом искусства был обыватель. Он не менее страшен, чем гунн, печенег, татарин. Обыватели истязают гениев. Они в ответе за многие несозданные шедевры.

Все поэты сетуют на одиночество. Все, как один! Даже Денис Давыдов.

Я часто говорю, печальный, сам с собою: О, сбудется ль когда мечтаемое мною? Иль я определен в мятежной жизни сей Не слышать отзыва нигде душе моей!

Борьба за признание – чушь. Если приходится бороться, значит, претендующий для признания еще не созрел. Признание должно само обнять за плечи еще непризнанного и шепнуть ему в ухо: «А я уже пришло!»

Многие усердствуют, торопятся, лезут из кожи вон, наконец добиваются и ликуют, и взирают на всех свысока, с прищуром. А после выясняется – какой конфуз! – что признания они недостойны.

Нынешнее положение православной церкви крайне двусмысленно. И вообще странно, что она еще существует. Болтовня о «религиозном возрождении» беспочвенна. Сейчас в городе всего лишь 10 действующих православных храмов. Однако во время богослужения давки в них нет даже в православные праздники. Народ собирается только на Пасху. Но это не столько верующие, сколько любопытствующие, любители эффектных зрелищ.

Опять ехал с Настей по городу в ее роскошной коляске. Она глядела по сторонам и молчала. Потом сказала:

– Какое счастье, что мы живем в Петербурге!

– Да, это счастье! – отозвался я.

Великая сложность, трагичность и красота жизни должны запечатляться в литературе великой сложности или великой простоты. Все, что посередке, – жизни недостойно.

Сегодня все утро по нашему двору гуляла красотка – сиамская кошка. Прохожие останавливались, любовались ею, гладили ее и уходили, оглядываясь. Я смотрел на все это из окна кухни. Когда же вышел во двор, кошки уже не было.

В газетах, по радио, по телевидению непрерывно твердят об опасности и полной вероятности всемирной катастрофы. Так что мой «Конец света» весьма кстати.

Сколь многого хочется достичь! Но достигаешь немногого. И успокаиваешься, и гордишься немногим. А когда говорят о тебе: «Он достиг очень многого», начинаешь верить в это.

А вот Апухтина вспомнили, Алексея Николаевича!

Довольно толстый, приятно оформленный том. Стихи и проза. В предисловии сказано: «Данная книга – самое полное советское издание произведений Апухтина» и «Во всем объеме его писательское наследие известно пока немногим».

Первый сборник стихотворений Апухтина вышел тиражом в 3000 экземпляров. Автору исполнилось тогда 46 лет. А через 7 лет он удалился в Сады блаженства.

Первая весенняя прогулка по Смоленскому кладбищу. Вороны каркают возбужденно. Из-за деревьев струится белый дымок – жгут листья.

Часовня Ксении Блаженной снова заброшена – ее ремонт прекращен. Вечерня в церкви кончилась. Народ расходится. На стене в массивной раме – «Моление о чаше». Перед ним стол, накрытый клеенкой. На клеенке батон, слоеная булочка, кучка дешевых конфет, несколько печеньиц, банка сгущенки, банка варенья, яблоко, луковица. Для кого приготовлен этот «сухой паек»? Для Бога?