реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Алексеев – Неизданная проза Геннадия Алексеева (страница 78)

18

Жил в этом доме с окнами на кладбище, но был великим оптимистом. Правда, похоронили его на другом кладбище – на этом места для него не оказалось.

Получил в фотоателье фотокарточки пани Боровской и долго-долго с наслаждением их разглядывал. Хороша, негодница! И как это матушке-природе удается создавать таких женщин!

Апухтин-то, однако, и впрямь недурен! Отменнейшее стихотворение – «Греция». Пятерка! Чистая пятерка, без минуса!

Да и в прочих стихах есть немало волнующего.

Если глядеть на мою жизнь с позиций экзистенциализма, то она выглядит вполне безупречно, то есть вполне экзистенциально – я постоянно чем-то озабочен.

Вспоминая нынешнюю свою жизнь на том свете, я напишу такое стихотворение:

Она улыбалась, говорила мне «милый» и была безумно хороша. А я не улыбался, ничего не говорил, но был смертельно влюблен. Ей было за тридцать, А мне — за пятьдесят. Мы были смешные Немножко. А может быть, и не смешные — Как посмотреть.

В зрелые годы, имея некоторый опыт общения с женщинами, приятно размышлять и писать об этих загадочных существах, которые на протяжении всей истории не дают покоя мужчинам.

В «Зеленых берегах» я поделился своими впечатлениями от женщин с читателями обоего пола. И это понравилось читателям обоего пола. Какому полу понравилось больше – трудно сказать. Кажется, всё же – мужчинам.

Фантастичность жизни моей под стать фантастичности XX века. Сплошная, непролазная фантастика.

Заболел. В моей ситуации это звучит курьезно – давно ведь уже болен неизлечимо. Но ко всему прочему заболел еще чем-то, кажется, гриппом. Нестерпимый насморк. Столь же нестерпимый, мучительный кашель. Боль в груди (не та, что от стенокардии, а другая). Температура – 38 градусов.

Лежу на тахте и в тысячный раз вглядываюсь в свои картины, в их жутковатые, не сулящие ничего доброго пространства. Лежу, покорившись судьбе, и жду, что будет дальше.

А вот подходящие строки из Апухтина:

Мне все равно, что я лежу больной, Что чай мой горек, как микстура, Что голова в огне, что пульс неровен мой, Что сорок градусов моя температура!

Удивительно, что лексика этих строк совершенно современна! А ведь написано это сто лет тому назад! Русский литературный язык второй половины прошлого века оказался очень прочным. Времени он неподвластен. Как это хорошо!

И еще один апухтинский шедевр – «Память Нептуна».

И апухтинская исповедь – «Из бумаг прокурора».

Апухтин – скептик, пессимист и стихийный экзистенциалист. Он духовный предок Леонида Андреева, а стало быть, и мой духовный предок.

Сквозь неплотно задернутые шторы в комнату пробрался яркий солнечный луч. В нем плавают золотые пылинки. Поет Вера Панина. Лежу на тахте, гляжу на пылинки и слушаю Панину. Старый, сентиментальный дурак.

Умер Валентин Катаев. То, что было им написано за последние 20 лет, дает ему право называться одним из лучших русских прозаиков наших дней.

Что-то не то я все делаю, не тем занимаюсь, не тем увлекаюсь. Увлекся вот новой квартирой, ремонтом, переездом…

«Человек в пятьдесят лет должен сказать, что он старик, и не удивляться тому, что его сердце работает слабей, чем в молодые годы»

Неопрятность простительна молодости. Неопрятные старики вызывают у меня чувство брезгливости.

Оптимизм – это светлый взгляд в черный бездонный колодец. Если долго смотреть, то почудится, будто в глубине колодца нечто виднеется.

Девушка-водитель с чувством, очень тщательно, пространно и явно с удовольствием объявляет остановки пассажирам автобуса. Видно, что водителем она стала недавно и ей еще не надоела эта работа.

Человек, который ходит, ворочая плечами и выпятив грудь. Очень уверенный и гордый собою человек. Позавидовать ему можно.

Женщина с толстыми щиколотками. Довольно привлекательная женщина, но щиколотки ее портят. Жаль бедняжку.

Чинят машину. Опрокинули ее набок и чинят. Брюхо машины всё на виду. И как-то это неприлично.

Поэт должен врываться в этот мир как некое чужеродное космическое тело. Поэт всегда космичен, всегда не отсюда.

Человек идет по улице, высоко подняв голову. Выражение лица – непонятное. Походка – нелепая. Одежда – безобразная. Шнурки ботинок не завязаны. Человек безумен или слишком умен. Пожалуй, все же безумен. Задрав голову, человек идет по многолюдной улице, наступая на свои собственные шнурки, что-то шепчет.

Жду ее в баре. Взял вино и закуску, сижу за маленьким столиком на двоих. Она опаздывает. Жду.

Наконец она появляется, подбегает ко мне, целует меня в щеку и присаживается за столик напротив меня. У нее новые модные, огромные серьги. Гляжу на них, потрясенный.

– Ну как? – спрашивает.

– Здорово! – отвечаю.

– А ты не шутишь? – спрашивает.

– Не шучу, – отвечаю.

Вожусь с новой квартирой. Пришел стекольщик. Почему-то с собакой – с доберман-пинчером. И вообще на стекольщика не похож – довольно интеллигентного вида человек лет сорока с лишним.

Дело у него не очень ладилось. Два стекла он разбил. Одно стекло вырезал не по размеру. Еще одно стекло где-то забыл. И еще он забыл взять гвоздики. И замазку тоже. Он все уходил и возвращался. Возвращаясь, он рассказывал о своей жизни. Стекольщиком он сделался недавно. Сначала был артистом цирка, потом почему-то стал работать в колбасном магазине, потом возил покойников в морг при крематории, после еще чем-то занимался. Очень романтическая биография оказалась у этого стекольщика.

Он спросил меня:

– А что вы пишете? То, что надо, или не очень?

– Пишу то, что хочется, – ответил я. – Кое-что удается напечатать. Вот и все.

– Да, неплохо вам, писателям, – сказал стекольщик.

– Что и говорить! – сказал я.

Еще один поклонник. Позвонил, сказал, что мои стихи какие-то особенные. А я человек таинственный – нигде не выступаю, никому ничего не читаю, что он был бы счастлив со мною встретиться, что он тоже что-то пишет.

Но так и не представился, однако. Голос был юношеский. В голосе было волнение.

Человечество – это лучшее из того, что можно найти во Вселенной. А искусство – это лучшее из того, что творит человечество. Стало быть, искусство – это самое драгоценное украшение мира.