Геннадий Абрамов – День до вечера (страница 11)
— Какое уж тут спокойствие… Я-то тебя, Женя, понять могу. А ты меня…
— Ну, мама. Ты плачешь?
— Береги себя, сынок. Умоляю тебя, береги.
— Не плачь. Все будет хорошо, вот увидишь.
— Я глаз не сомкну.
— Ну, мама. Не плачь.
— Буду ждать. Позвони, я выйду встречу. Ах да, ты на такси. Осторожнее, Женя. Таксисты народ грубый, веди себя сдержанно, вежливо, ни в коем случае, не спорь, если не даст сдачу, когда станешь расплачиваться. Бог с ней, со сдачей.
— Хорошо, ма. Я понял.
— Убил, убил. Ну, что я буду здесь делать? Одна… Как ты там? Танцуешь? С девушкой?
— У, со всеми подряд. Ты только не плачь, ма.
— Это хорошо, что не с одной. Еще привяжется. Знаю я их, нынешних. Так и норовят сцапать, если парень перспективный, сами на шее виснут…
— Прости, ма, я пошел, ладно?
— Ой, уже? А я? Поговорил бы еще… с матерью-то.
— Ну что ты плачешь, ма? Я жив и здоров, мне весело, ты бы радоваться должна, а ты плачешь. Ну, что ты в самом деле? Как отпеваешь. Что я, умер, что ли? Перестань, ма. Слышишь?
— Я перестала, все, перестала. Прости меня.
— Вот и молодец. Ложись спать. Приеду, обо всем подробно расскажу.
— Буду ждать.
— До встречи, ма.
— Умоляю, береги себя…
— Все, пока, — и повесил трубку.
Постоял, отходя, помедлил. И — прильнул щекой к остывшему автомату, обнял. Выпрямился, заулыбался. «Свобода. Не может быть. Ой». Хлопнул ладонями по коленям, по груди, затопал по полу кабины ногами. Теперь незнакомая, буйная, взрывная радость распирала его. Хотелось прыгать, плясать, кричать. И он заплясал — чудно, неуклюже, дико вскрикивая, бессмысленно: «Оп! Оп! Амба! Три ца-ца!»
Запыхавшись, перестал. Ударил кулаком, распахнул неподатливую дверь кабины и смело, весело ступил в ночь.
Дождик кончился. Стылая бесстрастная сентябрьская луна полно открылась на далеком небе. Переулок серо и долго высветился изнутри. Дома, сжимавшие полоски асфальта, казались теперь Скоромцеву стройнее и выше.
Свернув, он пересек двор, вошел в квартиру и запер за собой дверь.
Проходя мимо комнаты Бори, увидел, что дверь у нему приотворена, и не удержался, остановился и заглянул в проем.
Сперва не понял, не разобрал, чем тот занят. На полу, внавал, беспорядочной кучей лежали книги. Он в пальто, накинутом на голое тело, вытянув ноги, сидел на полу, обложившись книгами, и, бархатно высвистывая одну из французских песен, что была на пластинке у Зои, вяло перепиливал ножовкой какой-то коряво торчащий на стороны округлый деревянный предмет.
Скоромцева захватило увиденное, как захватывает все непонятное, странное. Он остолбенело стоял и смотрел.
Когда Боря, должно быть, устав пилить, вынул и поднял то, что держал между ног, Скоромцев увидел, что это обрубок искусно сделанного женского торса…
6
— Ой… Вы уже спите?
— Нет, Женя. Я жду вас.
Подтянув к подбородку одеяло, Зоя потянулась к полу за сигаретами. Закурила и прилегла, поставив рядом с собой на постель пепельницу.
Скоромцев мялся у порога. От давешней, казавшейся такой устойчивой, бодрости ничего не осталось — вновь накатила робость.
Он шел поговорить, обсудить с Зоей, что за чудная у нее квартира, какие необычные у нее соседи; рассчитывал еще посидеть, попить чаю под бодрую музыку; о многом хотелось ее расспросить, вместе подумать о жизни, понять, почему Зоя смелая, самостоятельная, независимая, откуда и как к ней все это пришло, пусть бы она его научила, он тоже хотел бы, как и она, стать смелым и независимым, не робеть перед жизнью… А тут… Вместо этого… легла. Разделась и легла… Ему-то что теперь делать?.. То же?..
— Один мой приятель говорит: теперь столько людей в городе, что и собакам погулять негде… Смешно, Зоя, правда?
— Не очень.
Она курила, ее обнаженные руки изломанно двигались вперебив — правой она прислоняла к губам сигарету, втягивая в себя дым, отводила и, утопив в волнах одеяла локоть, оставляла стоять до следующей затяжки, а левой держала за край пепельницу, время от времени снимая ее с одеяла и ставя выше на грудь, чтобы осыпать пепел.
Она наблюдала за ним. Все видела, понимала, и Скоромцев, видя, что она понимает, в каком он состоянии, необратимее конфузился.
— Не стойте в дверях, — наконец сказала она. — Пройдите и снимите плащ.
— Ага. Я и сам хотел.
Послушно прошел к шкафу, повесил на вешалку плащ. Вернулся, сел к столу, с которого все уже было убрано, и, разглядывая картину на стене, забарабанил пальцами. Тягостно, неуютно, опять боязно ему сделалось. Опять не умел, не знал, как себя вести.
— Душ будете принимать?
— Что?
— Ну, душ, мыться? В ванной я вам все приготовила. Полотенце, мыло.
— Мыться? — никак не мог в толк взять Скоромцев. — Зачем мыться? Нет, я не хочу. Сегодня что у нас — вторник? Я позавчера мылся.
Зоя прыснула, поперхнулась дымом, закашлялась — смех, вышел рваным, буксующим; в повеселевших глазах ее выступили слезы.
Скоромцев, видя, что чем-то насмешил ее, обрадовал, и сам заулыбался.
— Нет, я правда не понимаю. Я же чистый… А почему вы смеетесь, Зоя? Скажите мне. Ну, пожалуйста… Знаете, Зоя, я иногда вас боюсь. Правда-правда. Не понимаю и боюсь. Вы какая-то… каких я не встречал раньше. Ну, что красивая, это я вам говорил. Я сейчас не о том. Вы… сложная, загадочная… Вот вы тогда, когда мы по улице шли, сказали, что вам одиноко, скучно. Словом, плохо. Я вам поверил тогда и пожалел.
— Пожалел?.. Какой вы умница.
— Да, пожалел, не смейтесь. Так и было — пожалел. А теперь думаю, что вы неправду сказали. То есть, наверное, правду, но не всю. Не знаю, как лучше сказать, чтоб яснее… Ну, минутная слабость, что ли. Вечер, дождь, вы и затосковали. А вообще, в жизни, я хочу сказать, вам не скучно. Так я думаю. И одиночества вы не боитесь, сами потом обмолвились, я заметил… Мне кажется, вы точно знаете, зачем живете. Жизнь правильно понимаете, людей. Много видели, пережили. Хоть вы и не говорите ничего о себе, а я чувствую. Вот чувствую, и все… Нет, вы не всю правду тогда сказали. Вы жизнелюбивая. Правильно я рассуждаю?
— Не знаю, — сказала Зоя, с новым интересом глядя на него.
— Как то есть не знаете? Нет, вы сейчас слукавили. Вот про себя я могу сказать: не знаю. Как же вы не знаете? Вы знаете.
— Если бы так.
— Вы меня разыгрываете?
— Ничуть.
— Да не поверю никогда! — увлеченно заспорил Скоромцев, радуясь, что завязался разговор. — Что у меня глаз нет? Или я не понимаю ничего?.. Нет, Зоя, пусть я наивный и жизни совсем не понимаю, но глаза у меня есть. И я не битюг бесчувственный.
— Идите ко мне, бесчувственный, — иначе, тише, наполненнее сказала Зоя.
— Что?
— Ко мне, говорю, идите. Ближе, — она привстала на кровати и потянула к нему руки. Одеяло скользнуло с плеч, открылись груди. — Ну, идите же.
Скоромцева шатнуло. Стукнуло изнутри. Рот раскрылся, глаза встали и округлились, мышцы налились. Опять вспыхнула дрожь. Перестал сознавать, где он, что с ним, ничего не видя, кроме лица ее, грудей и протянутых к нему рук. Отуманенный, вжался в стул, между тем чувствуя, что совладать с собой не сможет, — руки ее словно выросли, продлились, сошлись за головой у него, сцепились пальцами, и стянули, подняли со стула, повлекли туда, к кровати, где лежала, и ждала, и звала его она; осторожно присел на край постели, избегая смотреть на нее, и, не зная, что делать дальше, ткнулся ничком, спрятал лицо у нее на груди.
— Что вы испугались, глупенький? — бережно, по-матерински обнимая его, говорила Зоя. — Разве меня стоит бояться? Ну, ну, успокойтесь. Вон вас как колотит, — сняла его голову с груди и посмотрела в глаза. — Все же хорошо, Женя. Ведь правда?
Скоромцев готов был расплакаться. Хлюпая, шмыгал носом, тяжко вздыхал.
— Идите ко мне. Сюда, рядом. Хотите?
— Хххочу.
Скинув туфли, он встал и шагнул через нее на кровать.