Гена Руднев – Десять лет декабря (страница 2)
Сережа поднимает лицо. Волосы у него такие же, как у матери, — пепельно-русые, с золотистым отливом, но они не вьются теми же крупными кольцами. Его волос прямой и длин. Когда он улыбается, становятся видны зубы - и в этой улыбке та же материнская черта: передние зубы крупные, с чуть заметной щербинкой между ними. Но все остальное - разрез глаз, форма носа, линия бровей - уже сейчас, в семь лет, обещает, что мальчик пойдет в отца.
— Ты чего такая грустная, маменька? — спрашивает Сережа, заглядывая ей в лицо. — Ты плакала?
— Нет, милый, — Татьяна улыбается сквозь слезы. — Это просто... солнце так светит, что глаза щиплет.
— А бабушка чего сердитая? — Сережа переводит взгляд на мать Татьяны.
Мать смотрит на внука, и в глазах ее на мгновение мелькает что-то похожее на боль. Она молчит.
— Сережа, ступай в детскую, — говорит Татьяна мягко. — Я скоро приду, и мы пойдем гулять. Хорошо?
— Пойдем к реке? Корабли смотреть?
— Да, милый. Ступай. — Сережа убегает так же стремительно, как вбежал. Топот его ног затихает в глубине квартиры.
Мать и дочь стоят молча. Солнце уже переместилось, и теперь золотой луч падает на то место, где только что стоял Сережа.
— Ты слышала, что я сказала, — произносит мать наконец. Голос ее потерял прежнюю остроту, стал усталым. — Одумайся, пока не поздно. — Выходит она, не дожидаясь ответа.
Татьяна остается одна. Она смотрит на закрытое фортепьяно, на ноты, на солнечный зайчик, дрожащий на паркете. Потом медленно подходит к окну и смотрит на реку.
Там, за рекой, - столица. Там, в крепости, может быть, сейчас решается судьба. Приговор ее мужу.
Татьяна отходит от окна и направляется в прихожую. Там прохладно и сумрачно после залитой солнцем гостиной. Она садится на маленькую банкетку у стены и складывает руки на коленях. Отсюда видна входная дверь. Слышно, как шаркает по плитам прихожей, как тикают часы в гостиной, как где-то далеко кричат извозчики на набережной.
Известие придет рано или поздно. Она это знает так же точно, как знает, что солнце встает на востоке. И она встретит его лицом к лицу.
Проходит время. Татьяна сидит неподвижно, положив ладонь на ладонь, и смотрит на дверь. Темное дерево, медная ручка, узкая полоска света под порогом - ничего не меняется. Только тень от напольных часов медленно ползет по стене, отмечая время, которое тянется бесконечно.
Шесть месяцев. Полгода. С того самого декабря, когда столица гудела, как потревоженный улей, когда по городу разносились слухи - один страшнее другого, когда она впервые за свою жизнь не знала, молиться ей или рыдать. Татьяна живет в этом странном состоянии - между надеждой и отчаянием.
Она вспоминает тот день начала зимы. Как выпал снег, крупными хлопьями, как она стояла у этого самого окна и ждала мужа. Тогда он уехал утром и сказал лишь, что будет важное дело. Волноваться не стоит. Он улыбнулся той особенной улыбкой, когда глаза серьезны, а губы пытаются шутить. Татьяна тогда не придала этому значения. Мало ли дел у мужа в столице? Знакомые, собрания, служба... Но к вечеру поползли слухи. Площадь. Войска. Картечь. Мертвые.
Она не спала трое суток. Сидела у окна, смотрела на занесенную снегом набережную, ждала. Каждый звук шагов в подъезде заставлял сердце обрываться. Каждый звон колокольчика - замирать.
На четвертый день пришли жандармы. Вежливые, подчеркнуто корректные. Обыск. Бумаги. Вопросы. Она отвечала спокойно, как учил муж: «Не знаю. Не ведаю. В дела мужа не посвящена». Они ушли, забрав часть книг, какие-то письма, но ее не тронули.
А потом началось ожидание.
Сначала она надеялась. Говорила себе: он не мог. Он не такой. Он слишком умен, слишком осторожен. Это ошибка, недоразумение. Она молилась, жгла свечи перед образом, ездила в церковь и стояла там часами, пока ноги не начинали подкашиваться.
Потом пришли первые имена. Знакомые фамилии. Те, кого она видела в этом доме, с кем пила чай, кому улыбалась. Их взяли.
А Михаила все не было.
Мать тогда сказала: «Чем дольше молчат, тем хуже. Значит, дело серьезное.» Она помнит, как тогда сорвалась, закричала что-то, убежала в спальню и рыдала в подушку, чтобы Сережа не слышал.
Потом наступило оцепенение. Она перестала ждать вестей - просто жила. Механически вставала по утрам, пила чай, играла с Сережей, читала ему книги, выходила гулять на набережную. Но внутри, в самой глубине, поселилась холодная, тяжелая пустота. Она носила в себе эту пустоту, как носят тяжелого ребенка - не сбрасывая ни днем, ни ночью.
По ночам она разговаривала с ним. Представляла, что он рядом, в той же комнате, что можно повернуться и увидеть его профиль при свете луны. Она шептала в темноту: «Ты думаешь обо мне?». И молчание было единственным ответом.
Страх казни пришел не сразу. Сначала она не допускала этой мысли - слишком чудовищной, слишком неправдоподобной. Дворяне, офицеры, герои войны... Их не казнят. Государь милостив. Он простит. Он помилует.
Но потом, в долгие бессонные ночи, когда тишина давила на уши, а сердце колотилось где-то в горле, мысль эта приходила. Тоненькая, как игла. И оставалась.
— Что, если казнят?
Она гнала эту мысль, как гонят назойливую муху. Зажигала свечу, брала книгу, читала вслух псалмы - лишь бы не думать, лишь бы заглушить этот внутренний голос. Но мысль возвращалась. И с каждым днем, с каждой неделей становилась все навязчивее, все реальнее.
Она видела сны. Страшные, черные сны, в которых муж стоял на эшафоте, в белой рубахе, с веревкой на шее. Она просыпалась в холодном поту, садилась на кровати и долго сидела, глядя в одну точку, пока дыхание не выравнивалось.
А потом шептала в пустоту: «Нет. Этого не будет. Бог не допустит». Но Бог, кажется, молчал. Или говорил что-то, чего она не могла расслышать за собственным ужасом.
Она перестала выезжать в свет. Знакомые сначала заезжали, пытались выразить сочувствие, но она чувствовала за их словами любопытство, смешанное с осуждением. «Ах, бедная, какой удар...», «Ах, кто бы мог подумать...», «Всегда казался таким порядочным...» Она перестала принимать гостей. Сидела дома. Ждала.
И вот теперь, сидя в прихожей на жесткой банкетке, она вновь думает о нем, но в впервые за полгода не гонит страшные мысли. Пусть приходят. Пусть смотрят в глаза. Она готова.
— Господи, — шепчет она одними губами. — Пусть живой. Пусть только живой. Все остальное я вынесу.
Стук в дверь раздается внезапно, что Татьяна вздрагивает всем телом. Сердце на мгновение останавливается, потом бьется где-то в горле, тяжело и гулко. Она встает. Подходит к двери. Медлит секунду - рука уже на холодной бронзе ручки. Потом решительно поворачивает.
На пороге стоит курьер в форменной шинели. Молодой, с чуть испуганным лицом - видно, не впервой ему приносить дурные вести, но привыкнуть нельзя. В руках у него пакет. Толстый, с сургучной печатью.
— Сударыня, — говорит он, и голос у него срывается. — Вам. Из канцелярии генерал-губернатора.
Татьяна берет пакет. Пальцы ее не дрожат - странное спокойствие нисходит на нее в это мгновение. Она смотрит на печать, на герб, на казенную надпись. — Подождите, — говорит она курьеру.
— Мне бы расписку, сударыня...
— Конечно. Сейчас.
Татьяна уходит в гостиную, оставляя дверь открытой. Там, на маленьком столике у окна, лежит перо и чернильница. Она ставит пакет на стол, но не открывает его. Сначала берет лист бумаги, макает перо и четко, по-французски выводит свою фамилию. Расписка готова.
Возвращается в прихожую, протягивает листок курьеру. Тот прячет его в сумку, кланяется и уходит, почти бегом спускаясь по лестнице. Татьяна закрывает дверь. Прислоняется к ней спиной. Закрывает глаза.
Тишина.
Она стоит так долго - может быть, минуту, может быть, пять. Времени больше не существует. Есть только тяжесть пакета в руке и глухой стук собственного сердца.
Потом она открывает глаза и смотрит на конверт. Сургучная печать - орел, герб, казенная строгость. Там, внутри, - приговор. Она знает это так же точно, как знает, что за окном все еще светит солнце, хоть и на самом деле лучи солнца давно закрыли облака.
Татьяна не спешит открывать конверт. Эти последние секунды неведения тревожат ее сердце настолько сильно, как не тревожили никогда.
— Господи, — шепчет она одними губами. — Да будет воля Твоя. — пальцы рвут бумагу. Хруст сургуча. Шорох листа. Она читает. Слова прыгают перед глазами, но смысл встает сразу, целиком, как глыба льда, которую невозможно сдвинуть.
«...по приговору Верховного уголовного суда Михаил И.Я. ... лишение чинов и дворянства... ссылка в каторжные работы...»
Казнь заменена каторгой.
Она перечитывает снова. И снова. Слова те же. Михаил - ее муж, жив.
Татьяна не рыдает, не бьется в истерике - просто плачет, тихо, облегченно, благодарно.
Она не сразу понимает, но перечитав осознает. Каторга. Сибирь. Навсегда.
Татьяна вновь и вновь опускает глаза и перечитывает строки, которые в самом начале пропустила со своего взгляда. Михаила она больше не увидит никогда.
— Нужно ехать за ним. — бьет эта мысль ее разум, как гром зимой. Сама не поверив, в это, Татьяна подносит лист к самому лицу, вглядывается в казенные строки, ищет между строк то, что не написано. Ни слова о женах. Казенный язык не знает таких вопросов.