реклама
Бургер менюБургер меню

Ганс Фаллада – Что же дальше, маленький человек? (страница 96)

18

На самом деле, конечно, все всё знали. Протеже всегда брали, просто теперь пришла очередь герра Шпаннфусса набирать своих людей. Но чтобы заниматься этим спокойно, нужно было избавиться от Лемана. Старые кадровики, старые сотрудники знают слишком много. Двадцать лет на его фокусы смотрели сквозь пальцы, а на двадцать первый год чаша вдруг переполнилась – ведь герр Леман занимался прямым подлогом! «Переведен из филиала в Бреслау», – вносил Леман в личное дело, а человек на самом деле прибыл из духеровской фирмы Кляйнхольца. Еще спасибо герру Шпаннфуссу, что до суда не дошло, а ведь могло! От Лемана всего-то и требовалось, что тихо устраниться и держать язык за зубами.

Но как прикажете держать язык за зубами, если встретил своего бывшего подчиненного Хайльбутта?! Кажется, герр Хайльбутт дружил с одним мелким уволенным сотрудником – ну этим, как бишь его, вроде бы Пиннеберг? Ну они и посмеялись над ним, дурачком! Разве у него плохо шли продажи? Да бог с вами, совсем неплохо, он был одним из лучших продавцов, но в его личном деле завалялось письмецо, разумеется анонимка, где говорилось, что этот Йоханнес Пиннеберг якобы состоит в нацистском штурмовом отряде! Сам Леман всегда считал, что это полная чушь – разве Пиннеберг водил бы тогда дружбу с Хайльбуттом? Но что толку спорить, Шпаннфусс верил только своим людям – Йенеке и Кесслеру, и к тому же все сходились во мнении, что именно Пиннеберг – тот самый вандал, который на стенах туалета для персонала упорно рисует то свастики, то «сдохни, жидовская морда», то виселицу с толстым евреем и подписью: «Мандель был – Мандель сплыл!» С уходом Пиннеберга эти художества прекратились, стены туалета стали безупречно чистыми – и вот такого-то человека герр Леман устроил на работу переводом из Бреслау!

Леман погорел из-за Пиннеберга, а Пиннеберг – из-за Кесслера, и теперь можно сколько угодно рассуждать о том, как важно быть хорошим продавцом, работать не за страх, а за совесть и за хлопчатые брюки за шесть с половиной марок биться с таким же энтузиазмом, как за фрак за сто двадцать! Вот тебе и солидарность трудящихся – солидарность зависти против усердия – вот что это за солидарность!

Он идет по улице, этот самый Пиннеберг, идет по Фридрихштрассе, но даже злость и обида кажутся чем-то далеким. Что было, то было, злиться можно сколько угодно, но, в сущности, никакого смысла в этом нет. Было и прошло!

Можно позлорадствовать, что герра Лемана тоже уволили, а однажды и герр Шпаннфусс последует за ним, сегодня или лет через десять, – но злорадство тоже бессмысленно, осталась только смертная тоска. Вся жизнь – удовольствие ниже среднего.

Раньше Пиннеберг часто гулял по Фридрихштрассе, он тут почти как дома и потому замечает, что девушек здесь теперь стоит намного больше. Все они, конечно, давно уже не девушки, между ними жесточайшая конкуренция. Еще полтора года назад в универмаге поговаривали, что многие жены безработных идут на панель ради пары марок.

Это правда, он видит это собственными глазами, но непонятно, на что они надеются: в большинстве нет ни капли очарования, а даже если попадется хорошенькая, на лице у нее написана только алчность, только мысль о деньгах.

Пиннеберг думает об Овечке и Малыше. «Нам еще хорошо живется», – часто повторяет Овечка. Все-таки она права.

Полиция никак не успокоится, наряды на постах удвоены, да и по тротуарам то и дело снуют полицейские. Против полицейских Пиннеберг ничего не имеет, пусть будут, конечно, особенно дорожные; вот только вид у них, честно говоря, вызывающе откормленный, и одеты они вызывающе с иголочки, и ведут себя тоже несколько вызывающе. Расхаживают среди прохожих, словно учителя на перемене среди школьников: «Ведите себя пристойно, а не то!..»

Ладно, пусть.

Пиннеберг в четвертый раз проходит один и тот же отрезок Фридрихштрассе между Лейпцигерштрассе и Унтер-ден-Линден. Он не в силах уйти – не может, и все. Как только он окажется дома, всему опять конец, жизнь будет дальше безрадостно тлеть и теплиться, а здесь – вдруг что-нибудь еще произойдет!

Девушки на него даже не смотрят, для них он не вариант – в выцветшем пальто, грязных брюках и без воротничка. Пожелай он женской ласки, стоило бы переместиться поближе к Силезскому вокзалу, тамошним все равно, как он выглядит, были бы деньги – но разве ему от них что-то нужно?

Может, и нужно, он сам не знает, он об этом толком и не думает. Просто хочется рассказать кому-то, как он жил раньше, в каких модных костюмах ходил и какой славный парень Йоханнес Пиннеберг…

Малыш!

Он же забыл купить ему масло и бананы, а уже девять часов, все магазины закрыты!

Пиннеберг злится на себя и расстраивается еще сильнее, нужно найти какой-то выход, нельзя же явиться домой с пустыми руками, что о нем подумает Овечка?! Может, как-нибудь из-под полы ему все-таки продадут?

На пути – большой гастроном, он весь сияет огнями. Пиннеберг прижимается носом к стеклу, нет, в витрине не видно ни масла, ни бананов, но, может быть, в торговом зале кто-нибудь есть и откроет, если постучать? Должен же он купить масло и бананы!

Голос рядом негромко говорит:

– Идите куда шли!

Пиннеберг вздрагивает и испуганно озирается. Рядом стоит полицейский.

Это он ему?

– Идите куда шли, кому говорю! – громко приказывает полицейский.

У витрины толпятся и другие, хорошо одетые господа, но полицейский обращается не к ним, нет никакого сомнения, что его слова адресованы именно Пиннебергу.

Тот в полной растерянности:

– Что? Как? Но почему? Разве мне нельзя…

Он запинается, он не может понять, в чем дело.

– Проваливайте, – поторапливает полицейский, – или вам помочь? – Он поигрывает висящей на руке дубинкой.

Все пялятся на Пиннеберга. Все больше народу останавливается поглазеть, собралась целая толпа зевак. Люди замерли в ожидании, они ни за, ни против партии. Вчера здесь, на Фридрихштрассе и на Лейпцигерштрассе били витрины, этот на погромщика вроде не похож, но полицейскому виднее…

У полицейского темные брови, блестящие честные глаза, красные щеки, прямой нос, а под ним – черные усики…

– Уберешься ты уже или нет? – спокойно спрашивает он.

Пиннеберг смотрит на него. За спиной у блюстителя порядка его товарищ, вид у него безучастный: когда Пиннеберг на него смотрит, полицейский зевает.

Пиннеберг делает два шага назад. Он подчиняется, он словно в тумане, он сейчас рванет по тротуару к вокзалу Фридрихштрассе: скорее на поезд, скорее к Овечке.

Тут он получает удар в плечо, не то чтобы сильный, но достаточный, чтобы оказаться на проезжей части.

– Топай отсюда, ты, – говорит полицейский. – Давай-давай, поживей!

И Пиннеберг топает, он бежит рысцой по краю проезжей части вдоль тротуара и думает о страшном: поджоги, бомбы, стрельба, никогда ему больше не увидеть ни Овечку, ни Малыша, и вообще ничего уже больше не будет… Но, в сущности, не думает ни о чем.

Пиннеберг доходит до перекрестка Фридрихштрассе с Егерштрассе. Он хочет миновать этот перекресток, хочет домой, к Овечке, к Малышу, там он не пустое место…

Полицейский подталкивает его.

– Туда, марш!

И показывает на Егерштрассе.

Пиннеберг опять пытается взбунтоваться, он же должен успеть на поезд.

– Но мне сюда! – говорит он.

– Туда, я сказал, – повторяет полицейский, толкая его на Егерштрассе. – Давай, старина, ноги в руки и марш отсюда! – И отвешивает Пиннебергу внушительный пинок.

Пиннеберг пускается бежать, он чувствует, что его никто больше не преследует, но оглянуться не решается. Он бежит и бежит по проезжей части, все прямо и прямо, во тьму, вглубь ночи, но нигде не находит настоящего непроглядного мрака.

Нескоро, ох нескоро он замедляет шаг. Осторожно приподнимает ногу и ставит на бордюр. Потом другую. Теперь он не на проезжей части – теперь он снова на тротуаре.

И Пиннеберг идет дальше, шаг за шагом, идет по Берлину. Но полной темноты нет нигде.

На улице восемьдесят семь перед участком триста семьдесят пять останавливается машина – такси из Берлина. Таксист уже много часов сидит в садовом домике Пиннебергов, на кухоньке, заполняя собой все пространство.

Он выпил уже целый кофейник кофе, выкурил сигару, прогулялся по саду, но в темноте там все равно ничего не разглядишь. И он вернулся на кухню, выпил еще кофейник и выкурил еще одну сигару.

А люди в домике говорят и говорят, особенно многословен крупный белобрысый тип. Шофер, когда хочет, умеет слушать, но сейчас ему неинтересно: в машине, где окошко, разделяющее водительское и пассажирское сиденья, почти всегда приоткрыто, за неделю узнаешь столько интимных подробностей, что сыт ими по горло.

Наконец таксист решается, встает и стучит в дверь.

– Господин, мы скоро поедем?

– Ну и ну! – восклицает белобрысый. – Вы что, заработать не хотите?

– Хочу, – говорит шофер. – Но это вам дороговато встанет!

– Ну так не вам же, – отвечает Яхман. – Так что садитесь обратно на пятую точку и вспоминайте большой катехизис. «Сие есть не одна простая вода…» А потом можете снова к нам заглянуть.

– Ладно, – говорит шофер. – Тогда я пока вздремну.

– Тоже дело, – одобряет Яхман.

Овечка говорит:

– Я правда не понимаю, куда пропал милый. Обычно он приезжает самое позднее в восемь.

– Явится, куда денется, – говорит Яхман. – Когда живешь вот так в деревне, наверняка хочется иногда прогуляться по Берлину. А как вообще наш молодой отец поживает, а, молодая мать?